ГЛАВА V
Уяснение основных принципов внутренней структуры гомеровского общества сильно затрудняет царящая в поэмах иллюзия всеобщей социальной гармонии и благополучия, при которых практически не остается места для каких бы то ни было классовых конфликтов1. Вообще мысль о биологической и, следовательно, также социальной неравноценности людей отнюдь не чужда Гомеру и, более того, можно сказать с уверенностью, принадлежит к числу фундаментальных идей, определяющих собой мировоззрение создателя героического эпоса. Поэт твердо убежден в том, что все человечество искони делится на две обособленные и никогда не смешивающиеся между собой породы: «доблестных», «добрых» (αγαθοί) и «скверных», «низких» (κακοί) или, согласно другому лексическому ряду, «лучших» (άριστοι, άριστήες) и «худших» (χέρηες)2. Для того, чтобы убедиться в этом, достаточно
вспомнить хотя бы подчеркнуто резкое противопоставление «царей и превосходных мужей» (βασιλήα και εξοχον άνδρα) «мужам из народа» (δήμου άνδρα) в «Диапейре» II песни «Илиады» (188 sqq., 198 sqq.)3. Нельзя, однако, не заметить, что столь ясно выраженные в этом эпизоде социальные симпатии и антипатии поэта не играют сколько-нибудь серьезной роли в развитии сюжета как той, так и другой гомеровской поэмы. Если оставить в стороне такие единичные пассажи, как знаменитая сцена «посрамления Терсита», да, может быть, еще столкновение Одиссея с «царем нищих» Иром, то придется признать, что открытые проявления аристократической демофобии в эпосе почти не встречаются. Таким образом, мысль о извечном антагонизме между «лучшими» и «худшими», хотя и достаточно отчетливо осознается поэтом, в целом остается где-то за пределами житейской практики его героев, воспринимаясь, скорее, как некий отвлеченный теоретический постулат, не находящий конкретного воплощения в художественной ткани «Илиады» и «Одиссеи».
Как давно уже было замечено, основные сюжетные коллизии
обеих поэм развиваются в социально однородной и при том типично аристократической среде4. В любых ситуациях главные действующие лица остаются среди людей своего круга, таких же царей и героев, как и они сами, почти не соприкасаясь с выходцами из низших слоев общества5. В том единственном во всем эпосе случае, когда герой (Одиссей), опустившись на самое дно общества, оказывается в окружении рабов и нищих бродяг, его вынуждают к этому чрезвычайные обстоятельства и, прежде всего, задуманный им план мести6. В остальном иллюзия однородности эпического общества выдерживается довольно строго. Так, если подвергнуть просопографическому анализу батальные сцены «Илиады», то окажется, что почти все участвующие в них персонажи берутся поэтом из одного и того же достаточно узкого общественного круга «лучших» (έσθλοί, άριστοι) или «доблестных», «добрых» (αγαθοί) людей. Даже среди так называемых «малых воителей», которым обычно отводится неблагодарная роль «пушечного мяса» для подвигов главных героев7, мы не найдем ни одного человека, за исключением, быть может, только Долона, которого с уверенностью можно было бы отнести к категории κακοί, поставив в один ряд с Терситом. Большинство из них составляют цари и царские друзья (εταίροι), несколько меньшую часть сыновья жрецов и прорицателей, наконец, просто дети богатых и знатных родителей. Логика, которой руковод-
ствуется поэт при таком отборе, понятна: эпическая «табель о рангах» требует, чтобы каждый герой имел дело только с достойным его противником8.
В сущности каждая отдельно взятая гомеровская община представляет собой конгломерат из нескольких патриархальных семей (ойкосов), в социальном и экономическом положении которых трудно уловить какие бы то ни было различия. Так, почти все известные нам по именам троянцы (около семидесяти пяти персонажей) так или иначе связаны всего с девятью такими ойкосами, в число которых входят огромная семья Приама, семьи его братьев: Клития, Гикетаона, Лампа и Тимоэта и семьи четырех других троянских старцев: Пантоя, Антенора, Укалегона и Анхиза9. Из этого круга лиц поэт, смотря по обстоятельствам, выбирает актеров для участия в политической игре, которая разыгрывается на троянской агоре и под стенами города вперемежку со сценами сражений. Так, Приам и его сыновья выступают обычно в роли царей, иногда добрых и справедливых, иногда неправедных. Другие знатные троянцы изображают противостоящий им демос. Один из них Полидамант, сын Пантоя сам называет себя в беседе с Гектором (Il. XII, 211 sqq.) «человеком из народа» или, может быть, «народным человеком» (δήμον έόντα), хотя в чисто социальном плане он, по-видимому, лишь немногим уступает сыновьям Приама и в общем принадлежит к тому же общественному кругу, что и они. Поэт подчеркивает это, называя его товарищем и сверстником Гектора (они даже родились оба в одну и ту же ночь — см. Il. XVIII, 251). В словах Полидаманта нет ни капли самоуничижения. Напротив, в них отчетливо звучит
гордость человека, вполне сознающего свою социальную ценность и почитающего своим гражданским долгом противодействовать Гектору в его военных авантюрах и притязаниях на единовластие («не пристало человеку из народа говорить неправду, увеличивая все время твое могущество»). Поэтому δήμος здесь, скорее всего, следует понимать как «гражданин», «член общины»10, в отличие от δήμου άνήρ в II. II, 198, где это выражение явно означает простолюдина, плебея в противовес знати11.
Как социально однородная группа аристократических семей демос предстает перед нами также и в «Одиссее», в сценах на Итаке и на острове феаков. Особенно показательна в этом плане сцена народного собрания итакийцев в заключительной песни поэмы (Od. XXIV, 413 sqq.). Здесь выясняется, что «большую половину» итакийского демоса составляют родственники погибших женихов, очевидно, так же, "как и они сами, принадлежащие к местной знати (436 sq, 456 sq. и 463 sq.). Все они устремляются вслед за Евпейтом (отцом Антиноя) к дому Лаэрта, чтобы отомстить Одиссею за гибель сыновей и братьев. Меньшая часть собрания, возглавляемая Ментором и Галитерсом, друзьями Одиссея, остается, однако на месте. Поэт, конечно, ни на минуту не допускает и мысли, что среди этих «благонамеренных» граждан, которым он всецело сочувствует, есть хоть один человек, принадлежащий к черни (κακός). «Лучшие», очевидно, — и на той, и на другой стороне. «Лучшие» восстают против «лучших». Бесспорно, картина эта алогична и парадоксальна в своей основе. Если в общине есть «лучшие» люди, то, видимо, должны быть и «худшие», но о них Гомер как будто ничего не хочет знать12.
Итак, основной социологический парадокс гомеровской поэзии состоит в том, что аристократия в ней практически подменяет собой общину и, если можно так выразиться, уподобляет ее себе13. Поэтому как в «Илиаде», так и в «Одиссее» масса рядовых воинов или граждан (в сценах мирной жизни) нередко оказывается состоящей из людей, которых поэт называет άριστοι, έσθλοί, ήρωες. По этой же причине аристократы выступают обычно от лица народа как выразители его чаяний и настроений, а свойственные аристократии формы социальной организации (патриархальная большая семья, мужской союз — гетерия и являющаяся его коррелятом в военное время дружина) безраздельно доминируют в эпосе, оттесняя на задний план все другие виды общественных связей.
Для того, чтобы еще более утвердить в сознании своей аудитории эту иллюзию «всеобщей знатности», Гомер даже слуг и рабов превращает в аристократов, по крайней мере, по происхождению (примерами могут служить Патрокл, Евмей и некоторые другие персонажи)14. Мир, находящийся за пределами аристократического ойкоса, оказывается практически и вне поля зрения поэта, лишь время от времени напоминая о себе бегло очерченными фигурами «маленьких людей»: пастухов, пахарей, лесорубов, ткачих и пр., встречающимися в сравнениях или в незначительных проходных эпизодах15. Отвлекаясь от всей этой «житейской прозы», Гомер уходит мыслью в воображаемый мир героического прошлого, который рисуется ему как правильно
устроенная аристократическая община, еще не знающая классовых антагонизмов, борьбы между знатью и «худородными» и т. п. «презренных материй»16. И лишь гротескная фигура Терсита, в первый и в последний раз появляющаяся на эпической сцене во II песни «Илиады», вносит чуждую ноту в этот хорошо налаженный ансамбль.
Выступление Терсита настолько неожиданно, настолько контрастирует с царящим в поэмах духом аристократического благочиния и высокой патетики, что воспринимается, как какой-то внезапный прорыв в ту историческую реальность гомеровской эпохи, о которой в других местах мы лишь догадываемся по отрывочным и неясным намекам17. Социальная заданность сцены «посрамления» очевидна. С появлением Терсита лишь бегло очерченная поэтом в предшествующем эпизоде умиротворения ахейского войска фигура «крикуна из народа» (см. Il. II, 198: δήμου άνδρα... βοόωντά) вырастает в отталкивающий, но по своему весьма выразительный (можно даже сказать, монументальный) образ демагога. Язвительная характеристика смутьяна, заключенная в обращенных к нему словах Одиссея: «невоинственный и бессильный, ничего не значащий в делах войны и совета...» (там же, 200 sq.: ...σύ δ' άπτόλεμος και άναλκις, ούτε ποτ' έν πολέμιο έναρίθμιος οϋτ' ένί βουλή), конкретизируется в этом образе с предельной для эпической поэтики наглядностью и убедительностью.
И речи Терсита, и сам его облик (остроконечная голова) свидетельствуют не только о его физическом ничтожестве, но и об умственной неполноценности. Говоря о нем, поэт не скупится на уничижительные эпитеты. Он — «презреннейший из всех,
кто пришел под Илион» (Il. II, 216), «бессвязный болтун» (там же, 246: άκριτόμυθος), «изрыгающий хулу» (там же, 275) и пр. и пр. Он настолько жалок, что не заслуживает даже хорошего удара мечом (Одиссей поэтому в расправе с ним ограничивается палкой). Все эти штрихи складываются в портрет, столь убедительный в своей конкретности, что его можно было бы принять за шарж, изображающий какое-то реальное лицо18. Между тем, при всей своей гиперболичности этот портрет, несомненно, воплощает в себе черты, типичные, с точки зрения греческого аристократа, для всякого простолюдина: наглость и бахвальство, смешанные с трусостью, зависть к чужому богатству, инстинктивная ненависть к «лучшим людям».
Ненависть к Агамемнону, звучащая в речи Терсита, как будто ничем не мотивирована. Ее нельзя свести к каким-то личным счетам, как в случае с Ахиллом. Очевидно, это чувство — органично: оно коренится в самой плебейской натуре Терсита, страдающего, как и всякий плебей, от сознания собственной неполноценности. Кроме того, вражда Терсита — универсальна. Она направлена на всех, кто стоит выше него. Он ненавидит не одного только Агамемнона, но и всех других ахейских царей и в особенности Ахилла и Одиссея (см. там же, 220). Он постоянно спорит с царями на собраниях, оскорбляет их и всячески поносит (там же, 214, 247, 277). Учитывая все это, трудно согласиться с мнением проф. Лосева, утверждающего, что в лице Терсита поэт хотел вывести на сцену своей эпопеи вовсе не представителя низов, человека толпы, как принято обычно считать, а «разложившегося аристократа». Сама сцена «посрамления» является, в понимании того же автора, ярким выражением антиаристократической тенденции, будто бы присущей всей гомеровской поэзии19. На наш взгляд, если вообще в данном случае
и может идти речь о какой бы то ни было тенденции, то только об антидемократической.
Терсит — пожалуй, единственный во всем ахейском войске, если не во всей «Илиаде», человек без родословной. Гомер не только не называет имени его отца, но даже не упоминает, откуда он был родом, что странно не вяжется с исключительной для эпической поэтики обстоятельностью характеристики этого персонажа20. Между тем именно родословная играет в поэмах роль важнейшего мерила человеческой ценности, являясь основной детерминантой, определяющей собой не только поступки героя и его образ мыслей, но также его внешний облик, осанку, манеру держать себя и т. п. Человека знатного и особенно царского рода можно легко узнать по его внешнему виду, даже если он еще не произнес ни одного слова. Отсюда уверенность, с которой Менелай обращается к Телемаху и Пизистрату, только что вошедшим в его покои: «(Вижу), что порода их родителей еще не зачахла. Уж, конечно, вы из рода вскормленных Зевсом скиптродержцев-царей, ибо люди низкие таких (как Вы) не могли бы произвести на свет» (Od. IV, 62 sqq.; ср. XXIV, 253). Вместе с благородной внешностью отпрыск знатного рода на-
следует от своих родителей и многие другие признаки: житейскую мудрость, красноречие, физическую силу и крепость и, наконец, что особенно важно, воинскую доблесть, ибо только она одна способна сделать человека настоящим героем. Именно знатность рода обязывает «лучшего мужа» быть первым в бою, дабы не посрамить славы и доблести предков, как об этом говорит Главк в своей пространной речи, обращенной к Диомеду (Il. VI, 207 sqq.; ср. Od. XXIV, 506 sqq.). Диомед, в свою очередь, оправдывает свое выступление на совещании ахейских ηγήτορες тем, что он, хотя и младший по возрасту среди присутствующих, но тем не менее ведет свое происхождение от доблестного отца (πατρός δ' έξ άγαθοΰ και εγώ γένος εύχομαι είναι) и от не менее доблестного деда (Il. XIV, 113 sqq.)21.
Сравнительная значимость отдельных индивидов нередко ставится поэтом в прямую зависимость от их происхождения22. Особенно показателен в этом смысле один эпизод из «Илиады» (XIV, 471 sqq.). В отместку за гибель Протоэнора, павшего от руки Полидаманта, Аякс Теламонид сражает троянца Архелоха, одного из сыновей старца Антенора. Убедившись, что брошенное им копье достигло цели, он, ликуя, кричит Полидаманту: «...Разве этот муж не достоин быть мздой за Протоэнора? Он кажется мне не презренным человеком и не из презренного рода (ού μέν μοι κακός εϊδεται ουδέ κακών εξ). Наверное, он брат или сын укротителя коней Антенора, ибо к нему он ближе всего по роду».
Ценность индивида, таким образом, определяется тем, к какому роду он принадлежит, так как все качества рода переносятся на каждого из его членов, хотя само понятие рода в данном случае, как, впрочем, и почти во всех других, ограничено рамками одной семьи (см. также Il. XI, 786; XIV, 126; Od. IV, 62; VI, 35 и др.)23. Значение и престиж рода, в свою очередь, находится в прямой зависимости от того, кто считается его родоначальником. Так, потомки Зевса по всем статьям превосходят героев, ведущих свое происхождение от низших богов, например речных божеств, не входящих в круг олимпийцев. Эта вполне первобытная концепция с предельной ясностью выражена в словах Ахилла, которые он произносит над телом павшего от его руки Астеропея, сына речного бога Аксия: «Насколько Зевс могущественнее текущих в море рек, настолько потомок Зевса сильнее рожденного рекой» (Il. XXI, 184 sqq.; см. также Il. V, 635 sq.; XIX, 105, 124)24.
Наряду с благородным происхождением важнейшими показателями высокого социального статуса считаются в поэмах такие признаки, как богатство и власть. Так, Одиссей может быть назван «первым среди героев Итаки и близлежащего материка» не только по причине его необыкновенной доблести и знатности его рода, но и благодаря принадлежащим ему огром-
ным стадам крупного и мелкого скота, в численности которых с ним не может сравниться никто из окрестных богачей (Od. XIV, 96 sqq.). Только большое богатство, состоящее из земли, скота, металла, рабов и других ценностей, дает эпическому герою возможность постоянно участвовать в товарищеских пирах и играх, принимать друзей в своем доме, обмениваться с ними дарами и вообще вести тот образ жизни, который подобает настоящему αγαθός25. Не случайно, само это прилагательное несколько раз встречается в эпосе в сочетании со словом άφνειός, составляя вместе с ним единую формулу άφνειός τ' αγαθός, которая, судя по всему, заключает в себе исчерпывающую, с точки зрения Гомера, характеристику «порядочного человека» (см. Il. XIII, 664; XVII, 576; ср. V, 9; Od. XVIII, 276). Обе части этой формулы логически тесно увязаны между собой, причем связь эта носит обоюдосторонний характер: для того, чтобы считаться знатным и доблестным (αγαθός), человек должен быть, в понимании поэта, достаточно богат, однако, с другой стороны, само принадлежащее ему богатство может быть нажито только посредством воинской доблести (за счет участия в пиратских набегах и войнах с соседями), так как все другие способы приобретения имущества в поэмах либо безоговорочно осуждаются, либо просто обходятся молчанием (см. ниже, с. 282 сл.)26.
Подобным же образом эпитеты άριστεύς и άριστος (обычно в субстантивной форме множественного числа) нередко ассоциируются в поэмах с глаголами и существительными, обозначающими власть (как правило, по-видимому, царскую). Примером может служить формула, характеризующая женихов Пенелопы
как самых могущественных людей Итаки и соседних с ней островов: ὅσσοι γὰρ νήσοισιν έπικρατέουσιν ἄριστοι... и т. д. (Od. I, 245 sqq.; XVI, 122 sqq.; XIX, 130 sqq.)27. Как и в предыдущем случае, обе части формулы здесь логически взаимосвязаны и дополняют друг друга. Поэт, по-видимому, хочет сказать, что женихи потому и властвуют над островами, что считаются «лучшими» (т. е. самыми доблестными и знатными мужами во всей округе). Возможно, конечно, и иное, прямо противоположное толкование (в применении к женихам оно кажется более оправданным): они потому и считаются «лучшими» (т. е. самыми знатными, хотя и не обязательно самыми доблестными), что им принадлежит власть над островами. Однако если рассматривать эту формулу вне ее связи с данным конкретным контекстом28, то более предпочтительной следует признать все же первую интерпретацию, так как она лучше согласуется с общим духом эпической поэзии, с ее нравственными нормами, требующими от носителя высокого общественного статуса постоянной героической активности.
Понятия богатства и власти стоят в эпической шкале социальных ценностей практически рядом, образуя, по существу, единый семантический комплекс. С одной стороны, любая власть уже сама по себе является источником богатства. Об этом с простодушным цинизмом говорит Телемах, прямо связывая почет, которым окружают басилея подвластные ему люди с его материальным благополучием (Od. I, 392 sq.: αἶψά τέ οἱ δῶ άφνειόν πέλεται και τιμηέστερος αυτός. Cp. Il. IX, 155 sqq.). С другой стороны, всякое богатство есть в то же время и власть. Размеры
состояния и влияние, которым пользуется его владелец, зависят прежде всего от того, сколько у него подвластных людей. Так, Агамемнон богаче всех других ахейских вождей, ибо он — «самый царственный» среди них (βασιλεὐτατος) и «над многими властвует» (πολέεσσι δ' ὰνὰσσεις). Поэтому именно на нем лежит обязанность первоочередного устройства обедов для старцев (Il. IX, 69 sqq.).
В принципе у каждого человека, претендующего на то, чтобы считаться αγαθός, должны быть подвластные ему люди, хотя бы ими были всего лишь домашние рабы и слуги. Сообщая Евмею о своем намерении пойти в услужение к женихам, Одиссей мотивирует это свое решение тем, что сам Гермес одарил его необыкновенной способностью к приготовлению пищи и прислуживанию за столом, т. е. к той работе, — поясняет он, — «которую (обычно) низшие выполняют для знатных» (Od. XV, 324: οἶά τε τοις άγαθοΐσι παραδρώσι χέρηες). Αγαθοί и χέρηες здесь явно противостоят друг другу как две категории лиц с различающимся социальным статусом, одна из которых всегда и при всяких обстоятельствах должна прислуживать другой, а другая принимать ее услуги29. Главное, что отличает «знатного» от «низшего» в этой ситуации — это, безусловно, принадлежащее ему богатство («низший» потому и идет в услужение к «знатному», что, будучи бездомным бродягой, человеком без собственности, не может сам обеспечить себя пропитанием). Практически «знатным» здесь может оказаться любой зажиточный крестьянин, имеющий достаточно средств для того, чтобы содержать рабов или поденщиков.
Хорошо сознавая, что все люди различаются между собой по степени богатства и обычно сопутствующего ему могущества, Гомер очевидно, допускает, что среди самой знати могут существовать определенные градации, или ранги. Действительно, среди тех, кого он называет αγαθοί или ἄριστοι, можно встретить как людей, определенно власть имущих (их общее обозначение в эпосе — ηγήτορες ήδέ μέδοντες; см.: Il. IX, 17; Χ, 533; XI, 276 и др.), так
и подвластных, хотя последние встречаются много реже, чем первые. В «Илиаде» к этой второй категории, безусловно, принадлежат друзья (εταίροι) главных героев. Как мы уже говорили, среди них могут быть и люди в полном смысле слова зависимые, например, слуги Ахилла — Патрокл и Автомедон, и те, кто живут своим домом, владеют большим имуществом и, следовательно, сами могут иметь подвластных им людей: рабов и слуг. Таковы уже известные нам «малые воители»: коринфянин Евхенор (Il. XIII, 663 sq.), сикионец Эхепол (Il. XXIII, 296 sqq.), безымянный мирмидонский ратник, сын старца Поликтора (Il. XXIV, 396 sqq.) в ахейском войске, товарищ Гектора Подес (Il. XVII, 577) в лагере троянцев и некоторые другие второстепенные персонажи30. Общими признаками всей этой группы действующих лиц можно считать: 1) отсутствие царского титула; 2) большое богатство, которое, возможно, в какой-то мере призвано компенсировать недостаток подлинной знатности; 3) то, что почти все они выполняют в поэме, так сказать, «страдательную» функцию, являясь жертвами других (главных) героев и уступая им либо жизнь, либо что-нибудь вместо нее, как, например, Эхепол. В совокупности все это создает представление об определенной социальной приниженности этой категории αγαθοί, несмотря на то, что некоторые из них вхожи в круг царей и ведут тот же самый образ жизни (примером может служить друг Гектора Подес). Их положение кажется двойственным, так как, с одной стороны, не будучи царями, они, несомненно, являются частью демоса, т. е. подвластного населения общины, хотя, с другой стороны, их богатство и доблесть выделяют их из общей массы этого населения, позволяя считаться тоже знатью, однако несколько низшего разряда, нежели цари и их ближайшие сородичи31.
Можно предположить, что эта схема социальной стратификации воспроизводит, конечно, лишь в самой условной и обобщенной форме реальную структуру верхушки греческого общества IX—VIII вв. Наряду с представителями старинной родовой знати эта прослойка могла включать в свой состав также и разбогатевших выходцев из простонародья. В число этих άνθρωποι πολύκληροι, как их называет сам Гомер (Od. XIV, 211), по-видимому, входили лица, имущественный достаток которых превышал среднюю норму владения землей или скотом. В совокупности они составляли как бы промежуточный (буферный) слой между массой рядовых общинников и знатью в собственном значении этого слова, т. е. вождями гентильных объединений (басилеями, геронтами и пр.). В отличие от этих последних «многоклерные мужи», очевидно, не имели доступа к наследственным должностям во фратриях и филах и поэтому считались подвластными людьми (λαοί). Вместе с тем их богатство давало им право претендовать на особое положение в общине и домогаться подобающих такому положению почета и уважения32.
Разумеется, созданный Гомером «групповой портрет» греческой аристократии весьма далек от своего настоящего оригина-
между свободным и рабом) различие между царем-басилеем и рядовым общинником. В действительности, структура гомеровского общества была много сложней. Ср.: Starr Ch. G. The Economic and Social Growth of Early Greece 800-500 В. C. New York, 1977. P. 123 ff.
ла. На страницах «Илиады» и «Одиссеи» аристократия предстает перед нами такой, какой она, вероятно, хотела бы казаться окружающим, но отнюдь не такой, какой она была на самом деле. Поэтому основным признаком, выделяющим «лучшего мужа» среди толпы простых смертных, поэт считает не власть и не богатство, но воинскую доблесть и силу, в которых более, чем в каком бы то ни было ином качестве души или тела, проявляется благородство его происхождения. В каждом из своих героев Гомер стремится показать прежде всего искусного и неустрашимого воина, одинаково отважного в бою, в разведке, в засаде, способного на самое рискованное предприятие. Труслив и немощен только Терсит, единственный во всей «Илиаде» человек из низов, названный прямо по имени. В этом смысле он являет собой прямую антитезу эпическому идеалу подлинно героической личности и, по-видимому, может считаться типичным представителем тех бесчисленных ούτιδανοί в войске Агамемнона, о которых с таким горьким сарказмом говорит Ахилл (Il. I, 231). Как и все они, он — «невоинственен и бессилен и (поэтому) ничего не значит в делах войны и совета». Эти слова Одиссея, обращенные к «мужу из народа» (Il. II, 200 sq.), ясно дают понять, что в ахейском лагере под Троей, как, по-видимому, и повсюду в других местах, такие исконно героические качества характера, как отвага в бою, мудрость и рассудительность во время совещаний, считаются исключительной привилегией узкого круга басилеев и «превосходных мужей», тогда как вся остальная масса рядовых ратников к ним абсолютно непричастна33. Косвенным подтверждением этой идеи служит вся система образов «Илиады» и «Одиссеи». Среди фигурирующих в поэмах великих воителей и мужей совета мы не найдем ни одного
человека презренного рода, ни одного с ясно выраженными признаками социальной неполноценности.
В понимании Гомера, высокий социальный статус, показателями которого обычно служат в поэмах богатство и власть, логически дополняет весь набор высоких личных качеств идеального героя как достойное воздаяние за его доблесть. С предельной ясностью эта мысль выражена в известном обращении предводителя ликийцев Сарпедона к своему другу и соратнику Главку (Il. XII, 310 sqq.): «Сын Гипполохов! За что перед всеми нас отличают местом почетным, и брашном, и полной на пиршествах чашей в царстве ликийском и смотрят на нас, как на жителей неба? И за что мы владеем при Ксанфе уделом великим, лучшей землей, виноград и пшеницу обильно плодящей? Нам, предводителям, между передних героев ликийских должно стоять и в сраженье пылающем первым сражаться» (пер. Н. И. Гнедича)34. По существу, личные качества идеального героя органически слиты с его социальными признаками, характеризующими его как представителя определенной категории или породы людей, и составляют вместе с ними единый нравственно-эстетический идеал, во многом приближающийся к позднейшему понятию калокагатии. В соответствии с этим такие обычно используемые для характеристики героя эпитеты, как άριστος, άριστεύς, αγαθός и т. п., могут иметь двоякое значение «доблестный и знатный»35. В зависимости от контекста на первый план выступает то один, то другой из этих двух смысловых оттенков.
Сам поэт обычно едва ли задумывается над тем, что первично и что вторично в этом сочетании знатности и доблести, социального и асоциального начала (по-видимому, как то, так и другое для него, если прибегнуть к философской терминологии, лишь две разные акциденции одной и той же субстанции). Однако если такой вопрос все же возникает, решительное предпочтение отдается доблести. Именно в таком плане разрешается, как известно, основная сюжетная коллизия «Илиады». После ряда драматических перипетий посрамленные знатность и могущество (Агамемнон) признают свое поражение в состязании с силой и доблестью (Ахилл)36.
Как высшее проявление жизненной силы героя, воплощающее в себе наиболее активную, динамическую сторону его натуры, воинская доблесть, безусловно, доминирует над всеми другими чертами и признаками «лучшего мужа». Более того, именно она связывает в единое органическое целое всю совокупность этих признаков. Только с ее помощью герой способен оправдать свое происхождение и в то же время добиться такого положения в обществе, которое достойно настоящего άριστος. В этом смысле типичным образцом «героической карьеры» может служить история Беллерофонта, рассказанная в VI песни «Илиады» (155 sqq.). Изгнанный из Аргоса по клеветническому навету и посланный на верную гибель в Ликию, он не только счастливо избежал смерти, но и совершил выдающиеся подвиги, чем убедил ликийского царя в божественности своей породы, заставив его отдать ему половину своей царской почести вместе с рукой дочери.
В том условном воображаемом мире, в котором живут и действуют персонажи гомеровских поэм, вполне достаточно одного героического усилия для того, чтобы преодолеть огром-
ное расстояние, отделяющее высшую точку эпической социальной системы от ее основания. Так, нищий бродяга, сумевший натянуть богатырский лук отсутствующего героя и выпустить из него стрелу, может тут же сделаться царем (разумеется, лишь при том условии, что он с самого начала был царем, только на время притворившимся бродягой). Однако в реальной жизни, абсолютно во всем противоположной эпической действительности, все обстоит совсем по иному. Гомер достаточно ясно показывает это в той же кульминационной сцене натягивания лука. Уговаривая женихов позволить чужеземцу испытать свои силы в устроенном ею состязании, Пенелопа мотивирует это тем, что он, во-первых, высок ростом и «крепко сколочен», во-вторых, же, происходит от «доблестного отца» (Od. XXI, 334 sqq.: πατρός δ' εξ αγαθού γένος εύχεται εμμεναι υιός). Сама она при этом ни на минуту не допускает даже и мысли о том, что бездомный бродяга может стать одним из претендентов на ее руку наравне со знатными женихами (ibid., 314 sqq.). Самое большее, на что он может надеяться в том случае, если ему все же удастся натянуть лук Одиссея и пропустить стрелу через двенадцать железных колец, это — пара платья, сандалии, меч и копье для защиты от собак и разбойников (ibid., 338 sqq.). Женихи, со своей стороны, более всего боятся позора, который неминуемо их постигнет, если дерзкий нищий сумеет сделать то, что не удалось ни одному из них (ibid., 323 sqq.)37. Мысль о том, что Пенелопа может остановить на нем свой выбор, нико-
му из них не приходит в голову. Такое совмещение в одном эпизоде условно-героического и конкретно-бытового (реалистического) планов имеет чрезвычайную ценность для историка. Благодаря ему мы получаем возможность убедиться в том, насколько существенно действующая в поэмах система социальных оценок отличается от тех реальных критериев, которые определяли социальный статус человека в греческом обществе гомеровской эпохи. Изображая поведение своего героя в роли мнимого нищего и реакцию на него со стороны окружающих, поэт ясно дает понять, что главенствующее место среди этих критериев отводилось отнюдь не воинской доблести и даже не благородному происхождению, но таким объективным показателям жизненного преуспеяния, как богатство и обычно сопутствующие ему могущество и влияние.
Говоря о используемых в эпосе критериях общественного престижа, нельзя не коснуться и вопроса о так называемом «героическом образе жизни». Как было уже замечено, единственным достойным «лучшего мужа» способом обогащения Гомер считает войну, приносящую его героям как непосредственный доход в виде захваченной добычи, так и косвенные выгоды в виде «почестей», которыми благодарный народ вознаграждает своих царей и военачальников за их ратный труд. Занятие торговлей, по крайней мере, в одном случае (Od. VIII, 159 sqq.) прямо осуждается как дело недостойное «порядочного человека»38. О какой-либо трудовой деятельности своих героев
поэт, как правило, умалчивает39. Может показаться, что почти непрерывное чередование походов и битв не оставляло аристократу гомеровской эпохи времени для каких-либо иных занятий, кроме пиров и атлетических состязаний в краткие часы досуга, выпадающие между сражениями. Именно эта иллюзия непрерывного ратоборства нередко дает повод для сближения гомеровской знати с феодальной аристократией европейского средневековья40.
В действительности, повседневная жизнь верхушки раннегреческого общества едва ли существенно отличалась от жизни и быта его основной в то время по преимуществу крестьянской массы. Безусловно, военные походы и практически ничем не отличающиеся от них пиратские набеги играли немалую роль в житейском укладе этой прослойки и служили для нее важным хозяйственным подспорьем и средством обогащения. Можно предполагать, что в среде аристократии мобильность отдельных индивидов, а в равной степени и их склонность ко всякого рода авантюрам в среднем были выше, чем в среде рядовых общинников, многие из которых не располагали ни достаточными средствами, ни необходимым досугом для устройства военных экспедиций. Отсюда, однако, еще далеко до настоящего военного профессионализма средневековых баронов и рыцарей. В отличие от этих последних, гомеровские άριστοι, по-видимому, совмещали военные предприятия с занятиями земледелием и скотоводством, причем для большинства из них такого рода хозяйственная деятельность служила главным ис-
точником средств существования. Вспоминая о своей буйно проведенной молодости, герой второй критской новеллы Одиссея признается, что мирный труд и домашние заботы всегда были противны его натуре, стремившейся к воинским подвигам и славе (Od. XIV, 222 sq.: έργον δέ μοι ού φίλον εσκεν ούδ' οίκωφελίη, ή τε τρέφει άγλαά τέκνα,...). Тем самым поэт дает понять, что беспокойный и непоседливый авантюрист, живущий в полном согласии с нормами героического кодекса чести, т. е. занятый только войной и чурающийся всякой другой работы, — фигура не столь уж типичная для современного ему греческого общества. Основную его массу составляли, по всей вероятности, люди иного склада — крепко привязанные кземле поселяне, в большинстве своем, подобно Гесиоду, не особенно склонные ктаким рискованным способам обогащения, как мореплавание и тесно связанные с ним торговля и пиратство41. В этом плане не было, как нам думается, принципиальной разницы между знатью и простонародьем. Основная сфера хозяйственных интересов как той, так и другой прослойки лежала в те времена не за пределами общины, а внутри нее.
Интересно сравнить с только что цитированным отрывком другое место из той же «Одиссеи» (XVIII, 366 sqq.). В ответ на оскорбительную выходку Евримаха, попрекающего нищего странника ленью и дармоедством, Одиссей вызывает спесивого предводителя женихов на соревнование в косьбе и пахоте. Горделиво повествуя о своем искусстве во всех этих видах крестьянского труда, он тут же присовокупляет, что никому не уступил бы и в сражении, «если бы Кронион вдруг сейчас возбудил войну». Как мы видим, трудолюбие крестьянина и воинская доблесть аристократа — эти две, казалось бы несоединимые, в глазах эпического поэта, добродетели здесь поставлены рядом как вполне равноправ-
Греция к концу VIII в. до н.э.
ванное прошлое, которое вместе с тем мыслилось и как прообраз желаемого будущего45. Как поэт, нашедший оптимальную художественную форму для воплощения пробуждающегося классового сознания общественной верхушки, Гомер, безусловно, заслуживает того, чтобы быть названным не только идеологом, но и великим воспитателем греческой аристократии46.
Учитывая все это, современный исследователь должен, по возможности, четко разграничивать в созданной воображением Гомера картине «героического века» привнесенные туда элементы современной поэту действительности и утопические мечты об идеальном аристократическом полисе. В противном случае
мы рискуем впасть в довольно обычное для западных историков заблуждение, уподобив примитивную гомеровскую общину вполне сложившемуся классовому обществу с четко оформленной системой сословий. Не следует забывать о том, что во времена создания «Илиады» и «Одиссеи» процесс классообразования в Греции только еще начинался и разрыв между высшими и низшими слоями общества не мог быть особенно большим. Правда, мы нигде не находим в эпосе и абсолютного или почти абсолютного равенства, характерного для первобытной общины. Все доступные нам данные свидетельствуют о глубоком имущественном и социальном расслоении массы общинников, о выделении в их среде влиятельной группы аристократических семей. Некоторые из этих фамилий, отличавшиеся особенным могуществом и богатством, уже владели наследственными привилегиями, причитавшимися им как родовым или племенным вождям и жрецам (впрочем, сама наследственность этих привилегий, как будет показано далее, еще долгое время оставалась весьма относительной). По существу, в их руках сосредотачивалась вся реальная политическая, военная и судебная власть в общине.
Ранее мы уже говорили, что род как особая форма социальной организации практически обходится в эпосе молчанием. Очевидно, древний отцовский род ко времени создания поэм уже успел утратить свое значение. Новые аристократические кланы (γένη) типа коринфских Бакхиадов или афинских Алкмеонидов в то время еще, по-видимому, только начинали формироваться и по этой причине остались «незамеченными» Гомером47. Тем не менее, как показывает использованный нами материал, тенденция к генеалогическому размежеванию между знатью и простонародьем уже достаточно ясно выражена в обеих гомеровских поэмах. Потребность в таком размежевании должна была быть тем более острой, что испокон веков семьи знати и семьи рядовых общинников входили в состав одних и тех же
гентильных коллективов (фратрий и фил) и, следовательно, по крайней мере, «теоретически» должны были считаться людьми «одной крови» и иметь общих предков48. Правда, по традиции самыми знатными, вероятно, считались представители старшей ветви данной фратрии или филы, в силу этого претендовавшие на прямое происхождение от героя или бога-родоначальника. Представители младших или боковых ветвей соответственно зачислялись в разряды низшей знати или простых свободных49. Два фактора, однако, должны были рано или поздно вывести из равновесия этот издревле заведенный порядок: во-первых, естественное разрастание самих аристократических фамилий и, во-вторых, появление на сцене разбогатевших выходцев из простонародья, претендовавших так же, как и знать, на особое положение в общине. Обе эти тенденции должны были до крайности обострить борьбу за первенство внутри родовых объединений, что и привело со временем к образованию в их составе замкнутых корпораций знати гентильного или квазигентильного типа.
Однако в период, который мы считаем собственно гомеровским, этот процесс, по-видимому, еще не успел зайти очень далеко и между знатью и рядовыми общинниками еще не возник тот непроходимый барьер, который разделял эти две социальные группы в более поздние времена50. Несмотря на особое, можно сказать, привилегированное положение, занимаемое ею внутри
общины, и попытки еще более углубить эту обособленность с помощью генеалогических выкладок, доказывающих высокое благородство ее происхождения, знать сохраняла достаточно тесную связь с народной массой. Ее объединяла с ней и принадлежность к одним и тем же гентильным союзам, в которых «лучшие» люди по традиции выполняли функции предводителей «пастырей народа», простые же общинники довольствовались ролью их послушной паствы, и общность взглядов и убеждений (особая аристократическая идеология только еще начинала складываться), и не в последнюю очередь все еще весьма значительное сходство в образе жизни. По существу, аристократические фамилии составляли в гомеровском обществе лишь верхушечную часть демоса, прослойку наиболее зажиточных крестьян, еще не отделившуюся окончательно от основной массы свободных земледельцев. Именно этим объясняется, на наш взгляд, та свойственная эпосу зыбкость, нечеткость грани, отделяющей понятие знати от понятия народа, при которой одни и те же персонажи, например, Полидамант в «Илиаде», женихи в «Одиссее», выступают подчас в ролях, казалось бы, диаметрально противоположного социального плана. В обществе с устоявшейся системой сословного деления такие перевоплощения едва ли были бы возможны даже в условном мире эпической поэзии.
В чисто экономическом плане и аристократический ойкос, и семья рядового общинника («мужа из народа») были вполне однотипными образованиями. Различие между ними состояло не в методах ведения хозяйства и не в источниках обогащения, а лишь в масштабах их применения. Материал эпоса не дает никаких оснований для того, чтобы говорить о систематической эксплуатации знатью свободного населения общины (в этом наш взгляд на гомеровское общество опять-таки расходится со взглядами сторонников пресловутой «феодальной концепции»). Так называемые «дары» и другие подобные им поборы, по-видимому, должны быть отнесены к «скрытым» формам эксплуатации, характерным для эпохи классообразования51. Судя по
всему, они еще не успели приобрести характера регулярной повинности и к тому же были доступны не всей знати, а только ее верхнему слою — басилеям и их семьям52. В нашем распоряжении нет также никаких данных, которые позволили бы говорить о функциональной стратификации гомеровской общины и о превращении знати в замкнутую касту профессиональных воинов или жрецов, как это было, например, в микенских дворцовых государствах. Из всего этого следует, что знать в гомеровском обществе еще не успела стать ни сословием, ни, тем более, классом в том значении этого слова, которое вкладывает в него марксистская историческая наука. Скорее можно было бы определить ее как высший слой или разряд (ранг) свободных общинников, заключающий в себе лишь зачатки будущего класса или сословия53. Иными словами, в поэмах Гомера зафиксирован тот переходный исторический момент, когда, по выражению А. М. Хазанова, «родо-племенная аристократия давно уже перестала быть „слугой" общества, но еще не стала его полновластным господином»54.