На главную страницу ОглавлениеПредыдущий рассказСледующий рассказ

 

 

СОФИСТЫ И СОФИЗМЫ

Подчинение раба господину, подчинение жены мужу, подчинение младших старшим, подчинение гражданина государству, подчинение человека богам — это были неписаные законы греческой жизни. И чем больше греки в народных собраниях сочиняли писаных законов, в каждом городе своих, тем крепче они помнили про эти неписаные, для всей Эллады общие.
Писаные законы можно было обсуждать, дополнять, совершенствовать, они менялись по многу раз на глазах каждого. Неписаные оставались такими же, как при предках. И вот мыслящие люди Греции один за другим стали задумываться: хорошо ли это? Точно ли они вечны и едины для всех? Может быть, и они держатся не «по природе», а «по уговору»? Может быть, и их стоило бы пересмотреть?
Гражданин должен подчиняться государству? Но государство меняется: что вчера было незаконным, то завтра будет законным; где же здесь «вечное»? Раб должен подчиняться господину? Но человек сегодня свободен, а завтра попал в плен и стал рабом; разве это «по природе»? Младшие должны подчиняться старшим? Но вот у греков принято стариков почитать, а у индийских дикарей — убивать и поедать; что же здесь «единое для всех»? Человек должен подчиняться богам? А собственно, знаем ли мы, что такое эти боги?
Здесь любой слушатель приходил в ужас и начинал, ничего не слушая, бранить своего мыслящего собеседника за такое кощунство. А тот невозмутимо отвечал: «Я ведь не утверждаю, что все именно так и есть, я лишь говорю, что мне так кажется. Если тебе кажется иначе — попробуй доказать, что все обстоит иначе; если получится убедительно — я с радостью с тобой соглашусь. И пожалуйста, не сердись: я ведь только предлагаю обсудить, что такое боги и хорошо ли поедать стариков, так же трезво, со всеми «за» и «против», как ты обсуждаешь в народном собрании, не взимать ли с приезжих рыбаков лишний грош налога».
«Но я не умею доказывать такие вещи!» — говорил собеседник. «Не умеешь? Как же будешь ты спорить и в народном собрании и в суде? Что ж, тогда возьми урок у меня: мы давно уже приметили все приемы, какими Перикл-олимпиец и другие ораторы убеждают народ, и я охотно им тебя научу. Захочешь — докажешь, что стариков надо почитать, а захочешь — докажешь, что надо поедать. Но имей в виду: стоить это будет недешево». — «Кто же ты такой, что не учишь нас, что нам говорить, а учишь, как нам говорить?» — «Как бы сказать? Я не мудрец — обладатель мудрости; не философ — искатель мудрости; я софист — специалист по мудрости!»
Такие софисты стали появляться в Афинах еще при Перикле. Народ сбегался их слушать: говорили они и вправду завораживающе, а спорить умели на любую тему «за» и «против». Богачи платили им за уроки такие деньги, что софист Горгий пожертвовал в Дельфы золотую статую на доходы с ученья.
Правда, всех смущало: а вдруг дурные люди научатся этому искусству убеждать и употребят его во вред? Но софисты отвечали: «Это нас уже не касается. Мы — как кузнец, который продает покупателю нож; а зарежет ли тот этим ножом курицу или родного отца, кузнец не в ответе».
И еще смущало: софисты берут плату, и большую, как какие-нибудь ремесленники, а ведь свободному человеку это стыдно! Но софисты отвечали: «Это такая же условность, как и все у людей: по уговору. — это стыдно, а по природе — вовсе и нет». И софист Гиппий гордился тем, что знает не только все науки, но и все ремесла: сам себе выткал плащ, окрасил его пурпуром, расшил золотом, стачал сандалии, вытесал посох и выковал перстень.
Самый старший из софистов, Протагор, в молодости был дровосеком. Философ Демокрит увидел его за работой и заметил, что он связывает дрова в вязанки самым математически выгодным образом. Демокрит угадал в нем талант и сделал его своим учеником. Этому Протагору принадлежит самая знаменитая фраза всей греческой философии: «Человек есть мера всем вещам — существованию существующих и несуществованию несуществующих». Это, между прочим, значило: если люди верят в богов — боги есть, если не верят — богов нет!
О Протагоре рассказывали забавную историю. Был у него ученик, учившийся судебному красноречию. По уговору ученик должен был заплатить учителю после первого выигранного дела. Ученье кончилось, но ученик не спешил выступать в суде. Тогда Протагор сам подал на него в суд. Протагор рассуждал: «Если я выиграю дело, он заплатит по приговору, если он — он заплатит по уговору». А ученик рассуждал: «Если я выиграю дело, то не буду платить по приговору, если проиграю — то по уговору». Как быть?
Может быть, Протагор сам сочинил эту историю как «софизм» — задачу на то, чтобы найти неправильный ход мысли. Таких софизмов было немало. Например, «Рогатый»: «То, чего ты не потерял, ты имеешь; ты не терял рогов; стало быть, ты имеешь рога». Или — «Покрытый»: «Знаешь ли ты, кто стоит перед тобой под покрывалом? Нет? А ведь это твой отец; значит, ты не знаешь собственного отца». Или — «Лысый»: «У меня густые волосы; если вырвать один волос, я не стану от этого лысым; если вырвать все — стану; а если вырывать волосок за волоском, то на котором волоске я стану лысым?»
Самым знаменитым был софизм «Лжец»: «Критянин сказал: «Бее критяне — лжецы»; сказал он правду или ложь?» Если правду — значит, он тоже лжец — значит, он солгал — значит, на самом деле критяне правдивы — значит, он все-таки сказал правду — и так далее, опять сначала.
Если хотите, вот вам тот же софизм в немного иных декорациях — «Крокодил». Крокодил схватил ребенка и сказал матери: «Я отпущу его, если ты угадаешь, отпущу ли я его». Мать безнадежно сказала: «Не отпустишь». Что должен сделать крокодил?»

ОТКРЫТИЕ ЯЗЫКА

Когда софисты доказывали, что все людские обычаи — условность, что даже самые привычные из них возникли не «по природе», а «по уговору», то в руках у них был один почти неопровержимый пример: язык. В самом деле, вот мы говорим «стол», но что общего между этими четырьмя звуками и тем домашним предметом, который они обозначают? Ничего. Персы называют этот предмет совсем другим словом и отлично обходятся. Не ясно ли, что язык существует не по природе, а по уговору, как любой закон?
И его можно даже усовершенствовать, как любой закон. Вот, например, одни говорят «мирт», как будто это растение — мужчина, а другие «мирта», как будто оно женщина. Почему бы не собраться и не условиться, что считать правильным и что неправильным? Или вот еще. Названия самцов и самок животных обычно похожи друг на друга: лев — львица, заяц — зайчиха. А вот самка петуха почему-то курица. Не лучше ли договориться, чтобы и ее тоже звать «петушиха»? Или вот еще. Первая строка «Илиады»
— это обращение к Музе: «Гнев, богиня, воспой Ахилла, Пелеева сына...» Хорошо ли это? Ведь «воспой» есть приказание, а можно ли приказывать Музе? Вернее было бы, пожалуй, так: «Хорошо бы тебе, Муза, воспеть гнев Ахилла...»
Мы привыкли говорить о роде существительных, о наклонении глаголов, как о чем-то само собой разумеющемся. А они тоже когда-то были открыты впервые — именно тогда, когда софист Протагор сказал: «Названия бывают трех родов: как у мужчин, как у женщин и как у вещей» и «высказывания бывают четырех родов: вопрос, ответ, приказание и просьба». Все наши грамматические понятия восходят к греческим: «название» — это наше «имя» (существительное, прилагательное, числительное); «высказывание»
— это наш «глагол» («глаголати» — по-старославянски значит «сказывать»), а при нем «при-глаголь-е» — «на-речи-е». «Склонение» — это значит: нормальная форма «имени» — «именительная», а все остальные как бы отклоняются от нее то в одну, то в другую сторону, образуя отпадения, «падежи». А вы задумывались, почему первым склонением в вашей грамматике называется склонение слов женского рода? Потому что первым словом, которое склоняли греческие ученики в школах, было «Муза», а Муза — женского рода.
Но это было много позже, а пока сама мысль о том, что родной язык нужно как-то изучать, вызывала у публики лишь веселый смех. Зачем, если мы и так его знаем с детства? Сочинители комедий не жалели насмешек над новомодными чудаками. Говорят, слова бывают мужские, женские и средние? Ах, догадываюсь: женские слова — это у изнеженных богачей, средние — это у нас, простых граждан, а мужские — у деревенских мужиков. Как, нет? Ах, понял: это значит, что у козла жена коза, а у осла, стало быть, оса, а у кувшинки муж — кувшин, а у корзинки, должно быть, корзин...
Впрочем, бывало и не до смеха. Издавна люди верили в молитвы, в заклинания: если сказать такие-то слова, то по ним и сбудется, потому что между словами и вещами есть тайная связь. А теперь оказывается — нет никакой связи, одна условность. Как же быть? Нет, не может быть, чтобы названия вещам были даны по уговору, — наверное, все-таки по природе. Нужно только додуматься до их первоначального смысла. Почему бог называется «бог»? Потому что люди поклонялись солнцу и луне, видели в небе их бег и называли этот бег «бог». Почему человек называется «человек»? Потому что он смотрит вокруг себя, «очами ловит» и умом понимает все на свете: он «оче-ловец», так что и это слово не случайно. (По-гречески, конечно, эти созвучия другие, но, поверьте мне на слово, такие же странные.) Больше того: почему слова «мой», «меня», «мною» все содержат звук ле? Потому что при этом звуке я удерживаю воздух закрытыми губами — как бы оставляю его при м-м-мне! Почему дательный падеж кончается на у: бог-у, дом-у, окн-у? Потому что при звуке у из губ трубочкой вылетает узкая, как стрела, струйка воздуха и как бы у-казывает, кому-у мы что-то даем или к кому-у идем. Не смейтесь, пожалуйста: над доводами такого рода ученые серьезно думали еще сто лет назад.
Уверяли, будто египетский царь однажды даже сделал опыт, чтобы проверить, откуда пошел человеческий язык. Он взял двух новорожденных младенцев и отдал на воспитание пастуху-козопасу, взяв с него клятву, что он при них не произнесет ни одного слова, а только будет слушать, какое первое слово произнесут они сами. Прошло два года, и пастух доложил: дети тянут к нему ручонки и лепечут: «Бек, бек!» Тогда царь послал по всему миру гонцов: у какого народа в языке есть слово «бек»? Оказалось, что по-фригийски «бек» значит «хлеб». После этого египтяне стали считать самым древним народом на земле фригийцев, а себя только вторым.
Так люди впервые заговорили о том, как они говорят, а значит, и задумались о том, как они думают.

СОКРАТ, ИЛИ ЕЩЕ РАЗ СТРАХ БЕСКОНЕЧНОСТИ

Афиняне удивлялись, восхищались, негодовали, слушая софистов. И только один человек, оборванный и босой, был спокоен и добродушен. Он улыбался и говорил: «Не пугайтесь, граждане. Пусть Горгий сколько угодно доказывает, что нет никакой разницы, почитать стариков или поедать стариков, но предложите-ка ему самому убить и съесть старика, и он так же откажется, как и вы. А вот интересно — почему?»
Это был Сократ, знаменитый афинский мудрец и чудак.
Вид у него был смешной: лысый череп, крутой лоб, курносый нос, толстые губы. Когда-то в Афины приехал ученый знахарь, умевший по чертам лица безошибочно угадывать характер. Его привели к Сократу — он сразу сказал: «жаден, развратен, гневлив, необуздан до бешенства». Афиняне расхохотались и уже хотели поколотить знахаря, потому что не было в Афинах человека добродушнее и неприхотливее, чем Сократ. Но Сократ их удержал: «Он сказал вам, граждане, истинную правду: я действительно смолоду чувствовал в себе и жадность, и гнев, но сумел взять себя в руки, воспитать себя — и вот стал таким, каким вы меня знаете».
Жил он бедно, ходил в грубом плаще, ел что попало. Объяснял: «Я ем, чтобы жить, а остальные живут, чтобы есть». И еще: «Говорят, боги ни в чем не нуждаются; так вот, чем меньше человеку надо, тем больше он похож на бога». Гуляя по рынку, он приговаривал: «Как приятно, что есть столько вещей, без которых можно обойтись!»
Ему присылали подарки — он отказывался. Жена его Ксантиппа злилась и бранилась — он объяснял: «Если бы мы брали все, что дают, нам бы ничего не давали, даже если бы мы просили». Ксантиппа попрекала его бедностью: «Что скажут люди?» Он отвечал: «Если люди разумные, то им все равно; если неразумные, то нам все равно». Ксантиппа жаловалась, что ей не в чем выйти посмотреть на праздничное шествие. Он отвечал: «Видно, ты не так хочешь на людей посмотреть, как себя показать?» Она ругалась — он улыбался; она окатывала его водой — он отряхивался и говорил: «У моей Ксантиппы всегда так: сперва гром, потом дождь».
Мудрецом его объявил сам дельфийский оракул. Был задан вопрос: «Кто из эллинов самый мудрый?» Оракул ответил: «Мудр Софокл, мудрей Еврипид, а мудрее всех Сократ». Но Сократ отказался признать себя мудрецом: «Я-то знаю, что я ничего не знаю». Даже богам он молился так, словно не знал о чем: «Пошлите мне все хорошее для меня, хотя бы я и не просил о том, и не посылайте дурного, хотя бы я и просил о том!»
Любимым его изречением была надпись на дельфийском храме: «Познай себя самого». Иногда он замолкал среди разговора, переставал двигаться, ничего не видел и не слышал — погружался в себя. Однажды он простоял так в одном хитоне целую холодную ночь с вечера до утра. Когда потом его спрашивали, что с ним, он отвечал: «Слушал внутренний голос». Он не мог объяснить, что это такое; он называл его «демоний» — «божество» и рассказывал, что этот голос то и дело говорит ему: «не делай того-то» — и никогда: «делай то-то». Иногда речь идет о большом и важном, а иногда о пустяках. Например, шел он с учениками к рынку, и демоний ему сказал: «Не иди по этой улице»; он пошел по другой, а ученики не захотели и потом пожалели: в узком месте на них выскочило стадо свиней, кого сбило с ног, а кого забрызгало грязью.
Вот такой внутренний голос, полагал Сократ, есть у каждого, хоть и не каждый умеет его слышать. Этим голосом и говорит тот неписаный закон, который сильнее писаных. Оттого и Горгий, как бы он там ни рассуждал, никогда старика не убьет и не съест. А это главное — не то, что мы думаем, а то, что мы делаем. Ведь о столяре мы судим не по тому, как он рассуждает о столах и стульях, а по тому, хорошо ли он их сколачивает. Философ может очень красиво описывать, как из атомов слагаются и земля, и небо, и звезды, но пусть попробует он в доказательство сделать хотя бы самую маленькую звезду! Нет? Так не будем говорить о мироздании, а будем говорить о человеческих поступках: здесь мы можем не только рассуждать, что такое хорошо и что такое плохо, а и делать хорошо и не делать плохо.
Этому тоже надо учиться — как всему на свете. Есть ремесло плотника, есть ремесло скульптора; быть хорошим человеком — такое же ремесло, только гораздо более нужное. Ради него-то и бросил Сократ все другие ремесла и зажил бедняком и чудаком. Ремесло это — в том, чтобы знать, что такое справедливость, благочестие, храбрость, дружба, любовь к родителям, любовь к родине и тому подобное. Именно знать: если человек знает, что такое справедливость, он и поступать будет только справедливо. Вы скажете: «Но ведь есть сколько угодно людей, которые знают, как надо бы поступить справедливо, а все-таки поступают несправедливо: кто по злобе, кто из страха, кто из корысти». Что ж, значит, они недостаточно знают, что такое справедливость, только и всего. Если бы знали по-настоящему, то не предпочли бы ей ни утоление злобы, ни безопасность, ни выгоду.
Если бы внутренний голос сопровождал нас на каждом шагу, доискаться до справедливости и до всего прочего было бы очень просто. К сожалению, это не так: часто он молчит, тут-то мы и делаем самые нехорошие ошибки. Чтобы этого избежать, надо постараться перебрать все возможные жизненные случаи и о каждом спросить себя: справедливо или несправедливо? У старых афинян опыт был небольшой, и они говорили: «Справедливо только то, что есть в наших законах и обычаях». Софисты посмотрели шире и сказали: «А еще важнее их — право сильного да право хитрого». Мы посмотрели глубже и сказали: «А еще важней — веление внутреннего голоса». Но, наверное, можно посмотреть и еще шире и глубже...
До сих пор афиняне слушали Сократа с сочувствием: хорошо он отделал этих софистов! Но тут вдруг у них начинала кружиться голова, и в сердце просыпался знакомый страх бесконечности. На этот раз — не бесконечности мира, а бесконечности мысли. Если каждый раз смотреть все шире и глубже, то ведь мы никогда и не остановимся! Старую справедливость потеряли, а новую так и не найдем. А тогда — жить-то как же?

РАЗГОВОР СОКРАТА

У Сократа был молодой друг по имени Евфидем, а по прозвищу Красавец. Ему не терпелось стать взрослым и говорить громкие речи в народном собрании. Сократу захотелось его образумить. Он спросил его:
«Скажи, Евфидем, знаешь ли ты, что такое справедливость?» — «Конечно, знаю, не хуже всякого другого». — «А я вот человек к политике непривычный, и мне почему-то трудно в этом разобраться. Скажи: лгать, обманывать, воровать, хватать людей и продавать в рабство — это справедливо?» — «Конечно, несправедливо!» — «Ну а если полководец, отразив нападение неприятелей, захватит пленных и продаст их в рабство, это тоже будет несправедливо?» — «Нет, пожалуй что, справедливо». — «А если он будет грабить и разорять их землю?» — «Тоже справедливо». — «А если будет обманывать их военными хитростями?» — «Тоже справедливо. Да, пожалуй, я сказал тебе неточно: и ложь, и обман, и воровство — это по отношению к врагам справедливо, а по отношению к друзьям несправедливо».
«Прекрасно! Теперь и я, кажется, начинаю понимать. Но скажи мне вот что, Евфидем: если полководец увидит, что воины его приуныли, и солжет им, будто к ним подходят союзники, и этим ободрит их, — такая ложь будет несправедливой?» — «Нет, пожалуй что, справедливой». — «А если сыну нужно лекарство, но он не хочет принимать его, а отец обманом подложит его в пищу, и сын выздоровеет, — такой обман будет несправедливым?» — «Нет, тоже справедливым». — «А если кто, видя друга в отчаянии и боясь, как бы он не наложил на себя руки, украдет или отнимет у него меч и кинжал, — что сказать о таком воровстве?» — «И это справедливо. Да, Сократ, получается, что я опять сказал тебе неточно; надо было сказать: и ложь, и обман, и воровство — это по отношению к врагам справедливо, а по отношению к друзьям справедливо, когда делается им на благо, и несправедливо, когда делается им во зло».
«Очень хорошо, Евфидем; теперь я вижу, что, прежде чем распознавать справедливость, мне надобно научиться распознавать благо и зло. Но уж это ты, конечно, знаешь?» — «Думаю, что знаю, Сократ; хотя почему-то уже не так в этом уверен». — «Так что же это такое?» — «Ну вот, например, здоровье — это благо, а болезнь — это зло; пища или питье, которые ведут к здоровью, — это благо, а которые ведут к болезни, — зло». — «Очень хорошо, про пищу и питье я понял; но тогда, может быть, вернее и о здоровье сказать таким же образом: когда оно ведет ко благу, то оно — благо, а когда ко злу, то оно — зло?» — «Что ты, Сократ, да когда же здоровье может быть ко злу?» — «А вот, например, началась нечестивая война и, конечно, кончилась поражением; здоровые пошли на войну и погибли, а больные остались дома и уцелели; чем же было здесь здоровье — благом или злом?»
«Да, вижу я, Сократ, что пример мой неудачный. Но, наверное, уж можно сказать, что ум — это благо!» — «А всегда ли? Вот персидский царь часто требует из греческих городов к своему двору умных и умелых ремесленников, держит их при себе и не пускает на родину; на благо ли им их ум?» — «Тогда — красота, сила, богатство, слава!» — «Но ведь на красивых чаще нападают работорговцы, потому что красивые рабы дороже ценятся; сильные нередко берутся за дело, превышающее их силу, и попадают в беду; богатые изнеживаются, становятся жертвами интриг и погибают; слава всегда вызывает зависть, и от этого тоже бывает много зла».
«Ну, коли так, — уныло сказал Евфидем, — то я даже не знаю, о чем мне молиться богам». — «Не печалься! Просто это значит, что ты еще не знаешь, о чем ты хочешь говорить народу. Но уж сам-то народ ты знаешь?» — «Думаю, что знаю, Сократ». — «Из кого же состоит народ?» — «Из бедных и богатых». — «А кого ты называешь бедными и богатыми?» — «Бедные — это те, которым не хватает на жизнь, а богатые — те, у которых всего в достатке и сверх достатка». — «А не бывает ли так, что бедняк своими малыми средствами умеет отлично обходиться, а богачу любых богатств мало?» — «Право, бывает! Даже тираны такие бывают, которым мало всей их казны и нужны незаконные поборы». — «Так что же? Не причислить ли нам этих тиранов к беднякам, а хозяйственных бедняков — к богачам?» — «Нет уж, лучше не надо, Сократ; вижу, что и здесь я, оказывается, ничего не знаю».
«Не отчаивайся! О народе ты еще подумаешь, но уж о себе и своих будущих товарищах-ораторах ты, конечно, думал, и не раз. Так скажи мне вот что: бывают ведь и такие нехорошие ораторы, которые обманывают народ ему во вред. Некоторые делают это ненамеренно, а некоторые даже намеренно. Какие же все-таки лучше и какие хуже?» — «Думаю, Сократ, что намеренные обманщики гораздо хуже и несправедливее ненамеренных». — «А скажи: если один человек нарочно читает и пишет с ошибками, а другой ненарочно, то какой из них грамотней?» — «Наверное, тот, который нарочно: ведь если он захочет, он сможет писать и без ошибок». — «А не получается ли из этого, что и намеренный обманщик лучше и справедливее ненамеренного: ведь если он захочет, он сможет говорить с народом и без обмана!» — «Не надо, Сократ, не говори мне такого, я и без тебя теперь вижу, что ничего-то я не знаю и лучше бы мне сидеть и молчать!» И Евфидем ушел домой, не помня себя от горя.
«И многие, доведенные до такого отчаяния Сократом, больше не желали иметь с ним дела», — добавляет историк, записавший для нас этот разговор.

«ОБЛАКА» СГУЩАЮТСЯ

Когда софисты съезжались в Афины, они думали: народу-законодателю приятно будет слушать их речи о том, что незыблемых законов нет, все — дело уговора, любой закон можно и ввести и отменить. Оказалось — нет. По этим рассуждениям выходило, что народ имеет такое же право править, как знатные, и беднота — как богачи. Это, действительно, было приятно слушать. Но по этим же рассуждениям выходило, что на такое же право могут притязать и рабы, и союзники, и варвары. А это уже было очень неприятно. Пока афинская беднота шла к власти, ей хотелось, чтобы все мешавшие этому законы можно было отменить. Когда она достигла власти, ей уже хотелось, чтобы все оставшиеся полезными для нее законы были вечными и незыблемыми. Философы рассуждали слишком последовательно и этим были опасны. Может быть, чем меньше рассуждать, тем лучше? Не объявить ли мысль государственным преступлением?
И объявили. Правда, для благовидности правящий народ притворился, что защищает от дерзких философов не собственную власть, а власть богов. Был принят закон: кто будет говорить о богах и небесных силах иное, чем говорили отцы и деды, тот виновен в государственной измене. Мыслящие люди сразу почувствовали себя неуютно. Под ударом оказались и старые философы, и новые софисты, и будто бы ничего не знающий Сократ.
Из старших философов первым попал под суд Анаксагор, друг Перикла. Оказалось, что он утверждал, будто Солнце
— не бог, а раскаленная глыба величиной с Пелопоннес и Луна — не бог, а такая же Земля, как наша, с городами и людьми. Анаксагора спас Перикл. Он вышел к народу и спросил: «Кто может сказать обо мне что-нибудь худое?» Никто не посмел. «Так вот, Анаксагор — мой учитель, а учитель не может быть хуже ученика». Анаксагора не казнили, но отправили в изгнание. Он отнесся к этому по-философски. «Дорога на тот свет отовсюду одна». Ему сочувствовали: «Ты лишился общества афинян». Он отвечал: «Не я — их, а они — моего». Возмущались: «Они тебя хотели осудить на смерть!» Он отвечал: «Но ведь природа давно осудила на смерть и меня и их».
Из софистов под обвинением оказался главный — Протагор. За обедом у своего друга поэта Еврипида он читал свое новое сочинение «О богах». Оно начиналось словами: «О богах трудно сказать, существуют они или нет, потому что предмет этот сложен, а жизнь наша коротка». Собственно, ничего подрывного тут не было: почти то же когда-то говорил Гиерону Сиракузскому поэт Симонид. Но среди застольников оказался кто-то не. в меру бдительный, он поспешил с обвинением в суд. Протагору пришлось бежать из Афин за море, и по пути он утонул при кораблекрушении.
За Сократа взялись не сразу: во-первых, он был не приезжий, а свой, афинянин; во-вторых, он был очень уж забавен и чудачлив. Прежде чем привлечь к суду, ему сделали два предупреждения.
Первым предупреждением была комедия Аристофана «Облака». Как умел Аристофан выводить на сцену собственных современников, мы уже видели. Здесь на сцене Сократ. Он живет под вывеской «Мыслильня», качается там в корзине под потолком, чтобы быть поближе к небу, размышляет о тайнах мироздания (например, передом или задом жужжит комар?) и молится Облакам. Облака — это новые боги: вид они умеют принимать какой угодно (чем не «вода» или «воздух» философов?), а греметь умеют не хуже старого Зевса. Как они гремят? А вот как у тебя в животе бурчит, так и в Облаках бурчит, и это называется «гром». К Сократу приходит мужик с сыном: «Помоги нам, сын у меня за знатью тянется, скачками увлекается, все добро промотал, как нам спастись от кредиторов?» — «Проще простого: они вас к суду, а вы клянитесь Зевсом, что ничего у них и не брали. Зевса-то давно уже нет, вот вам и не будет ничего за ложную клятву». Старик радехонек, но не тут-то было! Повздорил он с сыном из-за мелочи (не сошлись во взглядах на стихи Еврипида), сын недолго думая взял палку и стал отца колотить. Отец в ужасе кричит: «Нет такого закона — отцов колотить!» — а сын приговаривает: «А вот возьмем и заведем». Тут только понимает отец, чему учат новые мудрецы, и бежит расправляться с Сократом.
Афиняне хохотали всем театром и оглядывались на настоящего Сократа. Сократ встал, чтоб его было виднее, и невозмутимо простоял все представление. Отсмеявшись, однако, афиняне Аристофана не одобрили и награду ему не присудили. А Сократ с Аристофаном остались приятелями и угощались на общих пирах.
Второе предупреждение Сократу было суровее. Афины потерпели поражение в войне, демократия пала, и у власти оказались «тридцать тиранов» во главе с жестоким Критием. Критий сам был учеником Сократа и понимал, что для новой власти его речи еще опаснее, чем для старой. Он вызвал Сократа к себе и объявил: «Мы запрещаем тебе вести разговоры с молодыми людьми». — «Очень хорошо, — сказал Сократ, — только что значит «молодыми», до какого возраста?» — «До тридцати лет», — сказал Критий. «А что значит «вести разговоры»? Если на рынке человек моложе тридцати лет продает горшок, мне нельзя спросить его, почем горшок?» — «О том, чего ты не знаешь, спрашивать можно; но ты обычно говоришь о том, что ты знаешь, вот это ты и прекрати». — «Очень хорошо; а если какой-нибудь молодой человек меня спросит, где живет Критий, мне тоже нельзя будет ему ответить?» Тут Критий, хорошо зная своего бывшего учителя, кончил разговор и отослал Сократа прочь. Все боялись, что жить Сократу уже недолго. Но тирания «тридцати» скоро пала, и Критий погиб.
Третий удар по Сократу был нанесен, когда народ вновь установил свою власть в Афинах, и этот удар был последним. Но об этом речь впереди.

ВОЙНА И ЧУМА

Будет дорийская брань, и будет чума вместе с нею.
О р а к у л

Народ в Афинах хотел жить лучше — это была уже привычка. Но народ не хотел работать и вырабатывать больше — это было рабовладельческое презрение к труду. Стало быть, нужна была добыча; стало быть, нужна была война. Война с Персией была безнадежна — Спарта ударила бы в тыл, как когда-то при Танагре. Стало быть, нужна была война со Спартой.
Перикл оттягивал эту войну пятнадцать лет, но думал о ней все время. У него был план — надежный, но требовавший крепких нервов. Спарта была сильней на суше, Афины — на море. Нужно было не принимать боя на суше, а сойтись всем народом в городские стены и выдержать осаду, кормясь морским подвозом. Отрезать Афины от моря было нельзя: они были соединены с портом неприступными Длинными стенами. Тем временем афинский флот окружит Пелопоннес, отрежет пути хлебного подвоза и медленно, но верно выморит Спарту голодом.
Война началась, когда афиняне приняли в свой союз Керкиру — остров на морской дороге к Сицилии, кормившей хлебом Пелопоннес. Спарта ответила требованием, чтобы Афины изгнали виновников древней Килоновой скверны, то есть Алкмеонидов, а Перикл был им родня. Афины потребовали, чтобы спартанцы за это изгнали виновников недавней Павсаниевой скверны. После этого обмена неприятными напоминаниями двинулись войска и корабли.
Все население Аттики собралось в городских стенах, округа была отдана на разорение спартанцам. С болью в сердце смотрели крестьяне со стен, как топчут их хлеба и рубят их оливы. Но Перикл говорил: «Легче вырастить новые деревья вместо срубленных, чем новых бойцов вместо убитых». Разоряя, спартанцы щадили имения Перикл а, чтобы казалось, будто они с ним в сговоре. Тогда Перикл объявил в собрании, что отдает свои имения государству.
От тесноты в городе началась эпидемия. Греки ее называли чумой, но, может быть, это был сыпной тиф или корь. Болезнь спускалась по телу сверху вниз: головная боль, воспаление горла, жестокий кашель, тошнота, понос и смерть. На коже высыпала сыпь, и кожа болела от прикосновения самой легкой одежды, мучил жар и неутолимая жажда. Люди умирали у колодцев, трупы валялись на улицах: лечить не умели, хоронить было некому. Даже стервятники перевелись, отравившись зараженным мясом. Страх смерти глушил страх перед богами и перед законом. «Люди видели, что все гибнут одинаково, и потому им было все равно, что чтить богов, что не чтить, а до людского суда и наказания никто не рассчитывал дожить», — пишет историк. Болезнь свирепствовала два года и унесла четверть афинского населения. Умер и старый Перикл.
Война затягивалась. Добычи не было, а денег нужно было много: кормить войска и гребцов, кормить оставшихся без крова. Народ удвоил подать с союзников. Подать шла, конечно, не с бедноты, а с богачей: ненависть богачей в союзных городах и к Афинам, и к собственному народу дошла до озверения. Начались отпадения и расправы.
Отложились Митилены на Лесбосе, древний город поэтессы Сафо. Афиняне осадили Митилены с суши и с моря. Город сдался. Афинское народное собрание постановило: всех мужчин казнить, всех женщин и детей продать в рабство. На следующий день, одумавшись, афиняне сами устрашились собственной жестокости: вдогон кораблю со смертным приказом был отправлен корабль с его отменою. Лесбосу повезло: корабль поспел вовремя.
Вспыхнула усобица в той Керкире, из-за которой началась вся война. Там народ обложил богачей небывалым налогом: было объявлено, что богачи вырубили себе огородные колья в священной роще и должны заплатить по серебряной монете с кола. Богачи взбунтовались и перебили народных вождей. Два дня шли уличные бои, женщины с крыш швыряли черепицу во врагов, рабам была обещана свобода за подмогу. Народ одолел. Восставшие искали убежища в храме, в священную ограду набилось четыреста человек. Поняв, что им не спастись, они перебили друг друга мечами; храм был красен от крови. Уцелевших запороли кнутами насмерть.
Фиванцы напали на Платею, союзницу Афин. После четырехлетней осады город сдался. Платея со времен Персидских войн считалась городом-героем под общей охраной всех греков. Платейцы обратились к Спарте за третейским судом. Спартанцы провели перед собой поодиночке всех платейцев, задавая каждому только два вопроса: сделал ли он Спарте что-нибудь хорошее? сделала ли ему Спарта что-нибудь плохое? Все гордо отвечали «нет»: все были перебиты.
«Междоусобие царило, — пишет историк-современник. — Нападения были коварны, месть — безумна; безрассудство считалось мужеством, осторожность — трусостью, вдумчивость — негодностью к делу. Кто был слабей умом, тот и брал верх, потому что быстрее действовал. Человек недовольный казался героем, а кто возражал ему — подозрительным. Удачливый хитрец слыл умником, а разгадавший его хитрость — еще умней. Родство связывало меньше, чем товарищество: отцы, убивали сыновей. Для умиротворения не было ни силы речей, ни страха клятв. Человеческая природа, привычная преступать законы, одолела их и с наслаждением вырвалась на волю, не сдерживая страсти, попирая право. Ведь людям нужны законы лишь для собственной защиты, а для нападения и мести не нужны».
Десять лет взаимного разорения прошли бесплодно. Обессиленные, Афины и Спарта заключили мир и стали готовиться к новой войне.

ПОСЛЕДНЯЯ РЕЧЬ ПЕРИКЛА

Со времен Солона в Афинах был обычай: павших на войне хоронить не где попало, а всех вместе, торжественно и чинно. Трупы сжигали на кострах на поле боя, кости хранили в глиняных сосудах до зимы, а зимой складывали в десять кипарисовых гробов и на десяти колесницах везли по улицам под звуки флейт. Родственники шагали в черных одеждах, женщины голосили и били себя в грудь. Так выходили за Дипилонские ворота на Священную дорогу в Элевсин, там совершали погребение, а выбранный от города человек произносил речь.
В первый год войны над первыми убитыми эту речь произнес Перикл. Жить ему оставалось полтора года. Он не стал говорить о тех, кто пали, — он стал говорить о том, во имя чего они пали. Его речь — это лучший автопортрет афинской демократии: может быть, она была и не такой, но такой хотела быть.
«Обычаи у нас в государстве не заемные: мы не подражаем другим, а сами подаем пример. Называется наш строй народовластием, потому что держится не на меньшинстве, а на большинстве народа. Закон дает нам всем равные возможности, а уважение воздается каждому по его заслугам. В общих делах мы друг другу помогаем, а в частных не мешаем; выше всего для нас законы, и неписаные законы выше писаных. Город наш велик, стекается в него все и отовсюду, и радоваться нашему достатку мы умеем лучше, чем кто-либо. Город наш всегда для всех открыт, ибо мы не боимся, что враги могут что-то подсмотреть и во зло нам использовать: на войне сильны мы не тайною подготовкою, а открытою отвагою. На опасности мы легко идем по природной нашей храбрости, не томя себя заранее тяжкими лишениями, как наши противники, а в бою бываем ничуть их не малодушнее.
Мы любим красоту без прихотливости и мудрость без расслабленности; богатством мы не хвастаем на словах, а пользуемся для дела; и в бедности у нас не постыдно признаться, а постыдно не выбиваться из нее трудом. Мы стараемся сами обдумать и обсудить наши действия, чтоб не браться за нужное дело, не уяснив его заранее в речах; и сознательность делает нас сильными, тогда как других, наоборот, бездумье делает отважными, а раздумье нерешительными. А друзей мы приобретаем услугами, и не столько из расчета, сколько по свободному доверию. Государство наше по праву может зваться школой Эллады, ибо только в нем каждый может найти себе дело по душе и по плечу и тем достичь независимости и благополучия.
Вот за какое отечество положили жизнь эти воины. А мы, оставшиеся, любуясь силою нашего государства, не забудем же о том, что творцами ее были люди отважные, знавшие долг и чтившие честь. Знаменитым людям могила — вся земля, и о них гласят не только могильные надписи на родине, но и неписаная память в каждом человеке: память не столько о деле их, сколько о духе их».

АЛКИВИАД, СОФИСТ НА ПРАКТИКЕ

Когда Алкивиад был мальчиком, он боролся на песке с одним товарищем. Товарищ побеждал. Алкивиад укусил его за руку. «Ты кусаешься, как баба», — сказал товарищ. Алкивиад ответил: «Нет, как лев».
Он рос в доме Перикла. Однажды он зачем-то пришел к Периклу, тот сказал: «Не мешай, я думаю, как мне отчитываться перед народом». Алкивиад ответил: «Не лучше ли подумать, как совсем ни перед кем не отчитываться?»
Он учился у Сократа, и Сократ говорил ему: «Если бы ты владел Европой и боги запретили бы тебе идти "в Азию — ты бросил бы все и пошел бы в Азию». Алкивиад преданно любил Сократа, однажды в бою он спас ему жизнь; однако глубже в душу ему запали слова тех софистов, которые говорили: дом, родина, боги — все это условно, все «по уговору»; «по природе» есть только право сильного и право хитрого.
Таким он и вырос — красивым, умным, беззаботным, привыкшим во всем давать себе волю и готовым на что угодно, лишь бы быть первым, в хорошем или в дурном — все равно. Со своими приятелями он устраивал такие кутежи, что о них говорила вся Греция. У него был красавец пес, он отрубил этому псу хвост; все возмущались, а он говорил: «Пусть лучше 'возмущаются этим, а не чем-нибудь другим». Однажды он на пари ни за что дал пощечину самому богатому человеку в Афинах, старому безобидному толстяку, а на следующее утро пришел к нему, скинул плащ и подал плеть. Тот расчувствовался, простил его и даже выдал за него свою дочь.
Этот Алкивиад и возобновил ту войну, которая погубила Афины.
Ему хотелось отличиться на войне. Со Спартой был мир. Тогда он предложил народному собранию объявить войну Сиракузам — тем сицилийским Сиракузам, откуда Спарта и ее союзники получали хлеб. План был великолепен. В Афинах снарядили флот в полтораста кораблей, отборное войско готово было к посадке, начальником был назначен Алкивиад и с ним два старших полководца — осторожный Никий и пылкий Ламах. Всюду только и говорили что о сицилийском походе; имя Алкивиада было на устах у каждого.
Чем громче слава, тем сильнее зависть. Враги Алкивиада решили его погубить. В Афинах на перекрестках стояли каменные столбы с головой Гермеса, покровителя дорог. В ночь за месяц до похода эти столбы вдруг оказались перебиты и изуродованы неведомо кем. Сразу поползли слухи, что это сделал Алкивиад, известный безбожник. Алкивиад явился в народное собрание и потребовал открытого разбирательства. Ему сказали: «Время дорого; отложим до конца похода». И флот двинулся в путь под гнетом недоброго предзнаменования.
Афиняне уже вступили в Сицилию, уже заняли первые города, как вдруг из Афин пришел приказ Алкивиаду вернуться и предстать перед судом. Он понял, что там уже все готово для его гибели. Он решил бежать. Его спросили: «Ты не веришь родине, Алкивиад?» Он ответил: «Где речь о жизни и смерти — там я не поверю и родной матери». Ему сообщили, что его заочно приговорили к смерти. Он вскричал: «Я покажу им, что я жив!»
Он явился прямо к вчерашнему врагу — в Спарту — и сказал: «До сих пор я делал вам зла больше всех, теперь я принесу вам пользы больше всех». Он посоветовал сделать три вещи: послать подмогу сицилийцам; послать войско в Аттику не набегом, а так, чтобы занять там крепость и все время грозить Афинам; послать флот в Ионию и отбить у афинян их союзников. С флотом поплыл он сам.
Сицилийский поход афинян без Алкивиада кончился катастрофой. Целый год тщетно осаждали они Сиракузы, а потом были отбиты, окружены и сложили оружие. Полководцев казнили, семь тысяч пленных послали на сиракузскую каторгу — в каменоломни, а потом тех, кто выжил, продали в рабство. Даже бывалым сицилийским рабовладельцам совестно было владеть рабами из тех Афин, которые слыли «школой всей Греции». Некоторых отпускали на волю за то, что они учили сицилийцев новым песням из последних трагедий Еврипида.
Алкивиад помнил: изменнику нигде нет веры. Он был настороже — и был прав. В спартанский флот пришел приказ его убить. Он узнал об этом и бежал к третьему хозяину — в Персию. Знавшие его дивились, как умел он менять и вид, и образ жизни: в Афинах беседовал с Сократом, в Спарте спал на дерюге и ел черную похлебку, в Сардах был изнежен и роскошен так, что удивлялись даже персы. В Сардах правил персидский сатрап, зорким взглядом следя, как истребляют друг друга его враги — афиняне и спартанцы. И те и другие были истощены войной, и те и другие без стыда просили помочь им деньгами из бездонных персидских сокровищниц, а он отвечал подачками и посулами, и советником при нем был Алкивиад.
Наконец час настал: в Афинах разгорелась междоусобная борьба. Одна из партий призвала на помощь Алкивиада, он возглавил флот и поплыл вдоль малоазиатского берега, отвоевывая для афинян те города, которые недавно отвоевывал для спартанцев. Одержав шесть побед, он явился в Афины под красными парусами, с кораблями, нагруженными добычей. Народ ликовал, старики со слезами на глазах показывали на него детям. Ему было дано небывалое звание «полководец-самодержец»; он стал как бы тираном волею народа. Мечты его исполнились, но он не обольщался: он знал, что народная любовь переменчива.
Так и случилось. Когда-то в юности Алкивиад говорил речь к народу, а за пазухой у него был только что купленный дрозд; дрозд улетел, один моряк из толпы его поймал и вернул Алкивиаду. Алкивиад был широкой души человек: став полководцем-самодержецем, он отыскал того моряка и взял его с собою на флот своим помощником. Отлучившись однажды за сбором дани, он приказал ему только одно: ни в каком случае не принимать боя. Тот немедленно принял бой и, конечно, потерпел поражение. Алкивиад, вернувшись, тотчас вызвал врагов на новый бой, но те уклонились. Что последует дальше, Алкивиад знал заранее. Не дожидаясь, пока его объявят врагом народа, он бросил войско и флот, укрылся в укрепленной усадьбе близ Геллеспонта и жил там среди фракийцев, пьянствуя, развлекаясь верховой ездой и издали следя за последними битвами войны.
Предпоследняя битва была у Лесбоса. В коротком промежутке меж двух бурь сошлись два флота. Афиняне бросили в бой все: на веслах сидели рядом знатные всадники, привыкшие гнушаться морским трудом, и рабы, которым за этот бой была обещана свобода. Афиняне победили, но буря разметала корабли победителей, много народу погибло. Это было сочтено за гнев богов. Победоносных военачальников вместо награды привлекли к суду. Все были казнены; против казни голосовал один только Сократ.
Последняя битва была на Геллеспонте, у Эгоспотам — Козьей реки, невдалеке от усадьбы Алкивиада. Он увидел, что афиняне выбрали для стоянки неудобное место: ни воды, ни жилья, воины должны далеко расходиться по берегу. Алкивиад на коне подъехал к лагерю и предупредил начальников об опасности. Ему ответили: «Ты враг народа — поберегись сам». Поворотив коня, он сказал: «Если бы не эта обида — через десять дней вы у меня были бы победителями». Прошло десять Дней, и афиняне были разгромлены: спартанцы ударили врасплох и захватили все корабли почти без боя. Это был конец. Афины сдались, срыли городские укрепления, распустили народное собрание, городом стали править «тридцать тиранов» во главе с жестоким Критием, начались расправы. Говорили, что за год правления «тридцати» погибло больше народу, чем за десять лет войны.
Алкивиад помнил, что от спартанцев ему еще труднее ждать добра, чем от афинян. Он бросил свой фракийский дом и вновь укрылся в Персии. Он знал, что народ в Афинах опять горько жалеет о его изгнании и видит в нем свою последнюю надежду. Но знали это и спартанцы. Персидскому сатрапу была отправлена убедительная просьба: избавить победителей от опасного человека. Дом, где жил Алкивиад, окружили и подожгли. Алкивиад швырнул в огонь ковры и платья и по ним с мечом в руках вырвался из дома. Убийцы не посмели подойти к нему — его расстреляли издали из луков. Тело его похоронила его последняя любовница, по имени Тимандра. Так погиб тот, о ком говорили: «Греция не вынесла бы второго Алкивиада».

СУД НАД СОКРАТОМ

В Афинах заседает суд. В Афинах любят судиться, за это над афинянами давно все подшучивают. Но этот суд — особенный, и народ вокруг толпится гуще обычного. Судят философа Сократа — за то же, за что судили тридцать лет назад Анаксагора и двенадцать лет назад Протагора. Его обвиняют в том, что он портит нравы юношества и вместо общепризнанных богов поклоняется каким-то новым.
Сократу семьдесят лет. Седой и босой, он сидит перед судьями и с улыбкой слушает, что говорят один за другим три обвинителя: Мелет, Анит и Ликон. А говорят они сурово, и народ вокруг шумит недоброжелательно. Ведь всего пять лет, как кончилась тяжелая война со Спартой, всего четыре года, как удалось сбросить власть «тридцати тиранов», государство с трудом приводит себя в порядок. Как это случилось, что при отцах и дедах Афины были сильнее всех в Элладе, а теперь оказались на краю гибели? Может быть, в этом виноваты такие, как Сократ?
— Сократ — враг народа, — говорят одни. — Наша демократия стоит на том, чтобы всякий гражданин имел доступ к власти: всюду, где можно, мы выбираем начальников по жребию, чтобы все были равны. А Сократ говорит, будто это смешно — так же смешно, как выбирать кормчего на корабле по жребию, а не по знаниям и опыту. А у кого из граждан есть досуг, чтобы приобрести в политике знания и опыт? Только у богатых и знатных. Вот они и трутся около Сократа, слушают его уроки, а потом губят государство. Когда была война, нас чуть не погубил честолюбец Алкивиад; когда кончилась война, нас чуть не погубил жестокий Критий; а оба они были учениками Сократа.
— Сократ — друг народа, — говорят другие. — И Алкивиад, и Критий были хорошими гражданами, пока слушали Сократа, и стали опасными, лишь когда отбились от него. Разве «тридцать тиранов» любили Сократа? Нет, они тоже боялись его и тоже уверяли, будто он портит нравы юношества. Тайных уроков он не давал, жил у всех на виду, разговаривал со всеми запросто. Да, он всегда говорил: «Государством должны управлять только люди хорошие», — но он никогда не добавлял, как это любят знатные: «Нельзя научиться быть хорошим, можно только быть хорошим от рождения». Он как раз и учил людей быть хорошими, будь ты богач или бедняк, лишь бы сам хотел учиться. А что это трудно — его ли вина?
— Сократ — чудак и насмешник, — соглашаются и те и другие. — Он задает вопросы и не дает ответов; сколько ни отвечай, а все чувствуешь себя в тупике. Другие философы говорят: «думай то-то!», а он: «думай так-то!» Додумаешься до чего-нибудь, скажешь ему, а он переспросит раз, и видишь: нужно дальше думать. А нельзя же без конца думать, надо когда-то и дело делать. Начнешь, недодумав, а он улыбается: «не взыщи, коли плохо получится». Понятно, что так ни дома, ни государства не наладишь. Интересно с ним, но неспокойно. Обвинители говорят: «Казнить его смертью»; это, конечно, слишком, а проучить его надо, чтобы жить не мешал.
Но вот обвинители кончили, и Сократ встает говорить защитительную речь. Все прислушиваются.
«Граждане афиняне, — говорит Сократ, — против меня выдвинуты два обвинения, но оба они такие надуманные, что о них трудно говорить серьезно. Наверное, дело не в них, а в чем-то другом.
Говорят, будто я не признаю государственных богов. Но ведь во всех обрядах и жертвоприношениях я всегда участвовал вместе со всеми, и каждый это видел. Говорят, будто я поклоняюсь новым богам, — это про то, что у меня есть внутренний голос, которого я слушаюсь. Но ведь верите же вы, что дельфийская пифия слышит голос бога и что гадателям боги дают знамения и полетом птиц, и жертвенным огнем; почему же вы не верите, что и мне боги могут что-то говорить?
Говорят, будто я порчу нравы юношества. Но как? Учу изнеженности, жадности, тщеславию? Но я сам ведь не изнежен, не жаден, не тщеславен. Учу неповиновению властям? Нет, я говорю: «Бели законы вам не нравятся, введите новые, а пока не ввели, повинуйтесь этим». Учу неповиновению родителям? Нет, я говорю родителям: «Вы ведь доверяете учить ваших детей тому, кто лучше знает грамоту; почему же вы не доверяете их тому, кто лучше знает добродетель?»
Нет, афиняне, меня здесь привлекают к суду по другой причине, и я даже догадываюсь, по какой. Помните, когда-то дельфийский оракул сказал странную вещь: «Сократ — мудрее всех меж эллинов». Я очень удивился: я-то знал, что этого быть не может, — ведь я ничего не знаю. Но раз так сказал оракул, надо слушаться, и я пошел по людям учиться уму-разуму: и к политикам, и к поэтам, и к гончарам, и к плотникам. И что же оказалось? Каждый в своем ремесле знал, конечно, больше, чем я, но о таких вещах, как добродетель, справедливость, красота, благоразумие, дружба, знал ничуть не больше, чем я. Однако же каждый считал себя знающим решительно во всем и очень обижался, когда мои расспросы ставили его в тупик. Тут-то я и понял, что хотел сказать оракул: я знаю хотя бы то, что я ничего не знаю, — а они и этого не знают; вот потому я и мудрее, чем они.
С тех самых пор я и хожу по людям с разговорами и расспросами: ведь оракула надо слушаться. И многие меня за это ненавидят: неприятно ведь убеждаться, что ты чего-то не знаешь, да еще столь важного. Эти люди и выдумали обвинение, будто я учу юношей чему-то нехорошему. А я вовсе ничему не учу, потому что сам ничего не знаю; и ничего не утверждаю, а только задаю вопросы и себе и другим; и, задумываясь над такими вопросами, никак нельзя стать дурным человеком, а хорошим можно. Потому я и думаю, что совсем я не виноват».
Судьи голосуют. Как видно, они тоже не принимают всерьез обвинений Мелета и Анита — правда, они признают Сократа виновным, но лишь малым перевесом голосов. Теперь надо проголосовать за меру наказания. Закона на такие случаи нет: обвинитель должен предложить свою меру наказания, обвиняемый — свою, а суд — выбрать. Обвинители свою уже предложили: смертную казнь. Пусть Сократ со своей стороны предложит достаточный штраф, и наверняка он этим и отделается. Но Сократ говорит:
— Граждане афиняне, как же я могу предлагать себе наказание, если я считаю, что я ни в чем не виноват? Я даже думаю, что я полезен государству тем, что разговорами своими не даю вашим умам впасть в спячку и тревожу их, как овод тревожит зажиревшего коня. Поэтому я бы назначил себе не наказание, а награду — ну, например, обед за казенный счет, потому что я ведь человек бедный. А то какой же штраф могу я заплатить, если всего добра у меня и на пять мин не наберется? Пожалуй, одну мину как-нибудь заплачу, да еще, может быть, друзья добавят.
Это уже похоже на издевательство. Народ шумит, судьи голосуют и назначают Сократу смертную казнь. Приговоренному предоставляется последнее слово. Он говорит:
— Я ведь, граждане, старый человек, и смерти мне бояться не пристало. Что приносит людям смерть, я не знаю. Если загробного мира нет, то она избавит меня от тяжкой дряхлости, и это хорошо; если есть, то я смогу за гробом встретиться с великими мужами древности и обратиться со своими расспросами к ним, и это будет еще лучше. Поэтому давайте разойдемся: я — чтобы умереть, вы — чтобы жить, а что из этого лучше, нам неизвестно.
Его казнили не сразу: был праздничный месяц, и все казни откладывались. Друзья предлагали ему бежать из тюрьмы; он сказал: «Зачем? Чтобы нарушить закон и вправду заслужить наказание? И куда? Разве есть такое место, где не умирают?» Ему сказали: «Но ведь больно смотреть, как ты страдаешь незаслуженно!» Он ответил: «А вы бы хотели, чтобы заслуженно?» Его спросили: «Как тебя похоронить?» Он ответил: «Плохо же вы меня слушали, если так говорите: хоронить вы будете не меня, а мое мертвое тело».
Казнили в Афинах ядом. Сократу подали чашу — он выпил ее до дна. Друзья заплакали — он сказал: «Тише, тише: умирать надо по-хорошему!» Тело его стало холодеть, он лег. Когда холод подступил к сердцу, он сказал: «Принесите жертву богу выздоровления». Это были его последние слова.

Дела и годы (до н.э.)

ок. 475 — статуя тираноубийц работы Крития и Несиота
ок. 470 — расцвет скульптора Мирона. Родился философ Сократ
456 — смерть драматурга Эсхила
441 — первое выступление драматурга Еврипида
440 — восстание Самоса против Афин; драматург Софокл командует афинянами
438 — Фидий заканчивает статую Афины-Девы для Парфенона
431—421 — начало Пелопоннесской войны 430 — чума в Афинах
ок. 425 — расцвет софистов Протагора, Горгия и других
423 — комедия «Облака» Аристофана
ок. 420 — расцвет скульптора Поликлета в Аргосе и живописцев Зевксиса и Паррасия
415—414 — сицилийский поход афинян и измена Алкивиада
413-404 — возобновленная Пелопоннесская война
411 — изгнание софиста Протагора
407 — возвращение и второе бегство Алкивиада
406 — смерть Софокла и Еврипида
405 — комедия «Лягушки» Аристофана. Поражение афинян при Эгоспотамах
404—403 — тирания «тридцати». Смерть Алкивиада
399 — суд над Сократом
ок. 350 — расцвет скульптора Праксителя в Афинах
ок. 325 — расцвет скульптора Лисиппа в Сикионе и живописцев Апеллеса и Протогена.

СЛОВАРЬ IV
«Логии», «графии» и 15 приставок

Большинство греческих слов в русском языке — научные. Ученые разных стран, чтобы лучше понимать друг друга, стараются называть свои предметы от латинских и греческих корней — это языки мертвые, всем одинаково чужие, никому не обидно. Поэтому и большинство наук называются -логиями, -графиями, -мет-риями. Первый корень значит «мыслить», второй — «писать», третий — «мерить». Но эти точные значения давно расплылись. География не меньше требует умения мыслить, чем геология — описывать, а геометрия вовсе оторвалась от той гео-, то есть «земли», которую она когда-то мерила, и занимается гораздо более отвлеченными вопросами. Астрология вообще справедливо считается не наукой, а лженаукой, наука же носит имя астрономия, «звез-до-законие» (по сходству разве что с эко-номией, «житье-закони-ем»; кстати, а что значит слово эко-логия?)
Любопытно, что разные предметы по-разному тянутся к -логиям, -графиям и -метриям. Только слово биос (жизнь) образует и био-логию и био-графию, но как разнозначны эти слова!
Науки -логии занимаются такими предметами, как человек, бог, время, природа, форма, душа. О человеке — антропо-логия (сравним: питек-антроп, обезьяно-человек; миз-антроп, человеконенавистник). О боге — тео-логия, бого-словие, (вспомним все Фео-из греческих имен). О времени — хроно-логия (хроника — это летопись; хроно-метр — точные часы). О деятельности живой природы — физио-логия (а о природе вообще — физика). О форме — мор-фо-логия (вы ее знаете как часть грамматики, но есть еще, например, слово мета-морф-оза, превращение, перемена формы). О душе — психо-логия (а псих-иатрия — это лечение душевных болезней, как пед-иатрия — лечение детских болезней, а пед-аеогика значит вести за собою детей, а дем-агогия — вести за собою народ, а демократия — власть народа, а аристо-кратия — власть «лучших», то есть знатных, а также и сама знать; наверное, эту цепочку сложных слов можно тянуть и дальше).
Науки -графии более практичны. Это калли-графия, чисто-пи-сание (корень -капли- мы помним по греческим именам). Это орфография, право-писание (в словах, прошедших через латынь, это ф заменяется т: орто-доксия — это мышление по заданным правилам, а орто-педия — придание правильной формы ногам). Библиография — умение разбираться в книгах (сравни: библиотека — книго-хранилище). Стено-графия — умение быстро, плотно писать (сравни: стено-кардия — стеснение сердца; а русское слово стена тут ни при чем, это случайное созвучие). Типо-графия — печатание с выпуклых образцов, типов (стерео-тип — плотный, затверделый образец). Лито-графия — печатание с каменных досок (сравни: палео-лит — древнекаменный век, нео-лит — новокаменный век). Фото-графия — печатание с помощью света (фот, фос — свет, отсюда «свето-носный» элемент фос-фор). При этих науках — соответственные устройства: теле-граф — «дально-писатель» (сравни: телефон — «дально-звучатель»; теле-пат — «дально-чувствователь»), фоно-граф — «звуко-писатель» (сравни: фонетика — наука о звуках слов).
Наук -метрий совсем мало: кроме три-гоно-метрии, науки о соотношении сторон треугольника, только стерео-метрия, геометрия объемных, плотных тел (вспомним стерео-тип). Зато устройств при них гораздо больше — и уже знакомый нам хронометр, и термо-метр (и отсюда все, что связано с теплотой, вплоть до термо-ядерной реакции), и баро-метр (и отсюда все, что связано с весом, вплоть до бари-тона, тяжелого, низкого голоса), и арифмо-метр (число-мер), и динамо-метр (сило-мер; динамика — наука о силе, динамо — машина для получения электричества из неэлектрической силы, динамит — взрывчатое вещество большой силы и т.д.)
Но, пожалуй, еще интереснее сопоставлять слова не по корням, а по приставкам. Вот приблизительные значения 15 греческих приставок: ана- — вверх, к раскрытию, ката- — вниз, к скрытию; гипер--над, гипо- — под; син- (силе-) — с, вместе, диа—- врозь,
через; эн- — в, эк--из; пара- — мимо, рядом, пери--вокруг; апо--от, анти--против; про--впереди, эпи- — на, за; мета--после, вместе.
Есть простой греческий корень -од-, означающий «путь», «идти». Сведем его с несколькими приставками. Когда воду разлагают электричеством (это называется «электро-лиз»), то в нее помещают два электр-ода («электро-пути»), и один называется кат-од, а другой ан-од. Когда что-то движется вокруг чего-то, то время этого обращения называется пери-од. Когда сходятся на совет церковные чины, то это — син-од. Когда мысли следуют по порядку друг за другом, это значит, что в мышлении есть мет-од. Попутно мы упомянули электролиз, корень -лиз- в нем значит «разложение», мы сразу найдем его и в слове ана-лиз (разбор на составные элементы), и в слове пара-лиз (почти полное расслабление — по-русски это слово исказилось в паралич, но осталось в глаголе парализовать).
Сим-метрия — это то, что со-размерно; диа-метр — поперечник фигуры, пара-метры — расстояния между крайними ее точками, пери-метр — длина окружающей ее линии. Диа-лог — разговор между разномыслящими лицами; диа-лектика — ход мысли, каким они приходят к общей истине. Ана-лог, ана-логия помогает раскрыть понятие, ката-лог как бы закрывает понятие, вписывая в законченный список/ Про-лог предшествует главному содержанию произведения (логосу), эпи-лог следует за ним. Про-гноз означает предвидение будущего, диа-гноз — познание настоящего, исследованного «вдоль и поперек». Эк-стаз — это когда человек от полноты вдохновения «выходит из себя»; эн-ту-зиазм — это нечто большее, когда он от полноты вдохновения «входит в бога» (помните корень -тео-? он прячется здесь в слоге -ту-). За этим может следовать только апо-феоз, когда человек от земли возносится к богам (здесь корень -тео- опять пишется по новому произношению, -фео-).
Мы говорим сим-вол — это предмет, обозначающий другой предмет или понятие, единые с ним. Например, как если два человека разламывают палочку, а потом один из них, посылая к другому вестника, дает ему свою половину; половинки со-единяют, и вестнику верят. А какую взять противоположную приставку, чтобы получить значение «разъ-единение»? Приставку диа--получится сам диа-вол, который губит людей, заводя рознь между ними. Так представляли его греки. Вот до каких глубин можно дойти, занимаясь корнями и приставками.

 

 

На главную страницу ОглавлениеПредыдущий рассказСледующий рассказ



Rambler's Top100