Наша группа ВКОНТАКТЕ - Наш твиттер Follow antikoved on Twitter
607

ГЛАВА 26

Книги

I. БИБЛИОТЕКИ И УЧЕНЫЕ

Во всех сферах эллинистической жизни, за исключением драмы, мы обнаруживаем одно и то же явление: происходит не разрушение, но рассеяние греческой цивилизации. Афины умирали, и греческие колонии Запада — не считая Сиракуз — приходили в упадок, но греческие города Египта и Востока переживали материальный и культурный расцвет. Многоопытный Полибий, человек больших исторических познаний и умудренности, около 148 года говорит о «настоящем времени, когда столь стремителен прогресс искусств и наук»1; в его словах слышны до боли знакомые нотки. Благодаря распространению греческого как общего языка было создано культурное единство, которое просуществует в восточном Средиземноморье почти тысячелетие. Все образованные граждане новых империй изучали греческий как язык дипломатии, литературы и науки; книга, написанная по-гречески, была понятна почти каждому образованному негреку в Египте и на Ближнем Востоке. Люди заговорили об ойкумене, или обитаемом мире, как о единой цивилизации и прониклись космополитическим мировоззрением — пусть менее окрыляющим, но, может статься, более восприимчивым, чем высокомерный полисный национализм.

К этой расширившейся аудитории обращались тысячи писателей в сотнях тысяч своих книг. Нам известны имена тысячи ста эллинистических авторов; авторов неизвестных — неисчислимое множество. Для облегчения письма был разработан курсив; уже в четвертом веке до нашей эры мы слышим о системе скорописи, с помощью которой «некоторые гласные и согласные могли отображаться в виде расположенных по-разному черточек»2. Книги писались на египетском папирусе, но Птолемей VI, надеясь воспрепятствовать росту Пергамской библиотеки, запретил вывоз этого материала из Египта. Евмен II парировал удар тем, что поощрил массовое производство и обработку овечьих и телячьих кож, которые издавна использовались для письма на Востоке, и вскоре получивший свое название от Пергама «пергамент» конкурировал с бумагой в качестве средства распространения информации и литературы.

Количество книг резко возросло, и возникла потребность в библиотеках. Они существовали и прежде, будучи роскошью египетских и месопотамских властителей, но библиотека Аристотеля была, по всей видимости, первым обширным частным собранием. О величине и ценности этой коллекции свидетельствует тот факт, что часть ее он выкупил у преемника Платона — Спевсиппа за 18 000 долларов. Аристо-

608

тель завещал свои книги Феофрасту, а тот завещал (287) их Нелею, перевезшему книги в малоазийский Скепсис, где, как утверждает предание, их спрятали под землей, чтобы спасти от литературной алчности пергамских царей. После того как свитки провели в этом пагубном погребении почти столетие, они были проданы афинскому философу Апелликону с Теоса. Апелликон нашел, что многие места разъедены сыростью; он сделал новые списки, заполнив пропуски со всей изобретательностью, на какую был способен3; возможно, этим объясняется то, почему Аристотель не принадлежит к числу самых увлекательных философов в истории. Захватив Афины (86), Сулла присвоил библиотеку Апелликона и перевез ее в Рим. Здесь родос-ский ученый Андроник упорядочил и опубликовал текст сочинений Аристотеля4; влияние этого события на историю римской мысли было столь же вдохновляющим, как новое открытие Аристотеля — на пробуждение средневековой философии.

Приключения этого собрания напоминают о том, чем обязана литература Птолемеям, учредившим и содержавшим как часть Музея знаменитую Александрийскую библиотеку. Начало ей положил Птолемей I, Птолемей II довел начинание до конца и создал еще одну, меньшую библиотеку в пригородном святилище Сераписа. К концу царствования Филадельфа количество свитков достигло 532 000, составлявших, вероятно, сто тысяч книг в нашем смысле этого слова5. Какое-то время приращение этой библиотеки было не меньшей страстью египетских царей, чем упоение властью. Птолемей III издал указ, гласивший, что каждая доставленная в Александрию книга должна быть помещена в Библиотеку, где с нее сделают копии, которые отдадут владельцу, а оригинал останется в Библиотеке. Тот же самодержец упросил Афины одолжить ему на время рукописи Эсхила, Софокла и Еврипида и отдал 90 000 долларов как гарантию их возврата; он. присвоил оригиналы, отослал назад копии и сказал афинянам, чтобы деньги они оставили себе в виде компенсации6. Стремление к обладанию старинными книгами распространилось столь широко, что появились люди, специализировавшиеся на окраске и подделке рукописей, чтобы продавать их в качестве раритетов собирателям первых изданий7.

Вскоре по значению и интересу Библиотека затмила собой все остальные отделения Музея. Должность библиотекаря была одной из высших придворных должностей и включала в себя обязанность воспитывать наследника престола. Различные рукописи передают имена главных библиотекарей по-разному; самый поздний список8 первыми библиотекарями называет Зенодота Эфесского, Аполлония Родосского, Эратосфена Киренского, Аполлония Александрийского, Аристофана Византийского и Аристарха Самофракийского; единство эллинистической культуры подтверждается тем, что все они происходят из разных мест. Ничуть не меньшим было значение поэта и ученого Каллимаха, который составил каталог из ста двенадцати свитков. Воображение рисует нам корпус переписчиков, по-видимому рабов, делающих копии с драгоценных оригиналов, и рой ученых, классифицирующих эти материалы. Некоторые из них писали истории различных литературных жанров и отраслей науки; другие осуществляли авторитетные издания шедевров, третьи составляли комментарии к этим текстам для просвещения неспециалистов и потомков. Аристофан Византийский произвел литературную

609

революцию, синтаксически расчленив древние тексты с помощью заглавных букв и знаков пунктуации, и не кто иной, как Аристофан, изобрел ударения, которые так смущают нас при чтении греческого текста. Зенодот начал, Аристофан развил, Аристарх завершил критический пересмотр текста «Илиады» и «Одиссеи», придав поэмам тот вид, в каком они дошли до нашего времени, и прояснив их темноты в ученых схолиях. К концу третьего века Музей, Библиотека и трудившиеся в них ученые сделали Александрию интеллектуальной столицей греческого мира во всем, кроме философии.

Несомненно, библиотеки имелись и в других эллинистических городах. Австрийские археологи раскопали остатки пышной муниципальной библиотеки в Эфесе, и нам известно, что большое собрание книг погибло в огне при разрушении Карфагена Сципионом. Однако единственной библиотекой, выдерживавшей сравнение с Александрийской, была библиотека в Пергаме. Цари этого недолговечного государства с просвещенной завистью взирали на культурные начинания Птолемеев. В 196 году Евмен II основал Пергамскую библиотеку и привлек в ее стены выдающихся греческих ученых. Книжное собрание росло очень быстро; когда Антоний подарил его Клеопатре, чтобы возместить потерю той части Александрийской библиотеки, которая сгорела во время мятежа против Цезаря в 48 году, в нем насчитывалось около 200 000 свитков. При содействии этой библиотеки и благодаря аттическому вкусу Атталидов к концу эллинистической эпохи Пергам стал центром пуристической школы в греческой прозе, считавшей нечистым любое слово, которое не имеет классической родословной. Энтузиазму пергамских классицистов мы обязаны сохранением шедевров аттической прозы.

Прежде всего то была эпоха интеллектуалов и ученых. Из призвания писательство превратилось в профессию, породив литературные клаки и группировки, чья оценка чужого таланта была обратно пропорциональна его от них удаленности. Поэты начали писать для поэтов, и их поэзия стала искусственной; ученые начали писать для ученых, и их проза стала скучной. Люди думающие чувствовали, что творческое вдохновение Греции истощается и что лучшая служба, какую они могут сослужить, — это собирать, хранить, издавать и толковать литературные свершения более дерзкого времени. Они разработали методы текстуальной и литературной критики почти во всех ее формах. Они старались выделить лучшее из массы существующих рукописей и руководить вкусом народа; они создавали списки «лучших книг», «четырех эпиков», «девяти историков», «десяти лириков», «десяти ораторов» и т.д.5 Они писали биографии великих писателей и ученых, собрали и сохранили фрагментарные данные — единственное, что мы знаем об этих людях сегодня. Ими создавались очерки по истории, литературе, драматургии, науке и философии10; некоторые из этих «кратких введений в ученость» помогли сохранить, некоторые заменили и невольно изгладили из памяти оригинальные произведения, которые они пересказывали. Печалясь о вырождении аттического наречия в ориентализованный «суржик» своего времени, эллинистические ученые составляли словари и грамматики, а Александрийская библиотека, подобно французской Академии, издавала постановления, регламентировавшие использование древнего языка.

610

Не будь их терпеливого «муравьиного трудолюбия», войны, революции и катастрофы двух тысячелетий уничтожили бы даже те драгоценные крупицы, что достались нам от потерпевшей крушение Греции.

II. КНИГИ ИУДЕЕВ

Через все смуты того времени евреи пронесли свою традиционную любовь к учености и внесли весомый вклад в немеркнущую литературу эллинистической эпохи. К этому периоду относятся некоторые из прекраснейших частей Библии. Ближе к концу третьего века еврейский поэт (или поэтесса?) сочинил прелестную Песнь Песней, в которой вся виртуозность греческого стиха от Сафо до Феокрита сочетается с качествами, недоступными греческим авторам того времени: напряженностью воображения, глубиной чувств и идеалистической настроенностью, приемлющей не только душу, но и тело любви и обращающей в дух саму плоть. Отчасти в Иерусалиме и других городах восточного Средиземноморья, преимущественно в Александрии, эллинизированные евреи создали на иврите, арамейском и греческом такие шедевры, как «Экклесиаст», «Книга пророка Даниила», отдельные части «Притч» и «Псалмов», большинство крупных апокрифов. Они создавали исторические произведения, как «Паралипоменон», повести, как «Книга Есфири» и «Книга Юдифи», идиллические картины семейной жизни, как «Книга Товита». Soferim преобразовали еврейское письмо из древнеассирийской клинописи, придав ему квадратную сирийскую форму, которую оно сохраняет и по сей день11. Так как большинство ближневосточных евреев говорило теперь не на еврейском языке, а на арамейском, ученые разъясняли Писания в кратких арамейских таргумах, или толкованиях. Открывались школы для изучения Торы, или Закона, и для объяснения ее нравственных заповедей молодежи; такие наставления, комментарии и объяснения из поколения в поколение передавались от учителя к ученику и легли впоследствии в основу Талмуда.

К концу третьего века ученые Великого собрания завершили редакторскую работу над древними текстами и сформировали канон Ветхого Завета в его окончательном виде12; по их представлениям, эпоха пророков закончилась, а боговдохновенных произведений больше не создается. В результате многие сочинения той эпохи, полные мудрости и красоты, лишились шанса на божественное соучастие и попали в злополучную категорию апокрифов*. Возможно, две «Книги Ездры» обязаны своим литературным совершенством переводчикам короля Якова, но последние едва ли в ответе за трогательный рассказ о Ездре,

* Ветхозаветные апокрифы (букв. «потаенные») — это книги, исключенные из еврейского канона Ветхого Завета как не являющиеся боговдохновенными, но вошедшие в римско-католическую Вульгату — выполненный святым Иеронимом латинский перевод еврейских и греческих текстов Библии. Главными ветхозаветными апокрифами являются «Книга Премудрости Иисуса, сына Сирахова», I и II «Книги Ездры», I и II «Книги Маккавейские». К апокалиптическим (т.е. «откровенным») книгам относятся книги, которые, как считается, содержат божественные откровения пророков; такие сочинения начинают появляться около 250 г. до н.э. и пишутся еще и в христианскую эру. Некоторые откровения, подобные «Книге Еноха», считаются апокрифическими и неканоническими, другие, как «Откровение Иоанна Богослова», — каноническими.
611

вопрошающем ангела Уриэля, почему злодеи процветают, праведники бедствуют, а Израиль пребывает в рабстве; с помощью красочных сравнений и неприкрашенной речи ангел отвечает ему, что части не дано понять или судить целое.

Вступление к «Книге Премудрости Иисуса, сына Сирахова» описывает ее как завершенный в 132 году до н.э. греческий перевод поучений, написанных на еврейском языке дедом переводчика, Иисусом, сыном Сираха. Исшуа бен Сирах был не только ученым, но и деловым человеком; попутешествовав по миру, он остепенился и превратил свой дом в школу, где и выступал со своими наставлениями в житейской мудрости13. Он порицает богатых евреев, отступившихся от своей веры ради преуспеяния в языческом мире; он предостерегает юношей от куртизанок, которые поджидают их повсюду, и преподносит им Закон как по-прежнему лучшего проводника среди зол и ловушек мира. Но он не пуританин. В отличие от хасидов, он находил добрые слова для безвредного удовольствия и возражал мистикам, отвергавшим медицину на том основании, что все болезни, будучи ниспосланы Богом, могут быть исцелены только Им. Его книга изобилует остроумными речениями, самое знаменитое из которых примиряет дитя и розги. «По его мнению, количество порок, — говорит Ренан, — не должно поддаваться счету»14. Это благородная книга, более мудрая и добрая, чем «Экклесиаст».

В двадцать четвертой ее главе мы читаем, что «Мудрость — первое творение Бога, созданное от начала мира». Здесь и в первой главе «Притч» мы находим первые еврейские формы учения о Логосе-Премудрости как о «демиурге», или творце-посреднике, которому Бог поручил устроение мира. Это гипостазирование Мудрости как олицетворенного разума становится доминирующей идеей еврейской теологии в последние века дохристианской эры. Наряду с ней все большее распространение получает концепция личного бессмертия. В «Книге Еноха», написанной, по-видимому, несколькими авторами в Палестине между 170 и 66 годом до н.э., надежда на небеса становится насущной необходимостью; без этой надежды невозможно долее сносить успех порочной силы и страдания благочестивого и верного народа; без нее жизнь и история казались скорее делом рук не Бога, но Сатаны. Придет Мессия, который установит Царство Небесное на земле и наградит праведных вечным блаженством после смерти.

В «Книге Даниила» ужас эпохи Антиоха ГУ заявляет о себе во весь голос. Около 166 года, когда преданность вере каралась смертью, а на отряд Маккавеев наступали все более сильные враги, один из хасидов решил, по всей видимости, разжечь храбрость в народе описанием страданий и пророчеств Даниила во времена Навуходоносора в Вавилоне. Копии этой книги евреи тайно передавали из рук в руки; ее выдавали за произведение пророка, который жил триста семьдесят лет назад, претерпел горшие испытания, чем любой еврей при Антиохе, вышел из них победителем и предсказал такой же триумф своему народу. И даже если праведные и верные сталкиваются с равнодушием судьбы в этом мире, их ждет награда на Последнем Суде, когда Господь призовет их на небеса нескончаемого блаженства и на веки вечные низвергнет их гонителей в преисподнюю.

В целом еврейские сочинения этого периода можно классифициро

612

вать как мистическую или художественную литературу, которая поучала, назидала и утешала. Для евреев прежних веков было достаточно самой жизни, и религия была не бегством от мира, но драматизацией нравственности с помощью поэзии веры; всемогущий и всевидящий Бог воздавал добродетели и карал порок в этом, земном существовании. Пленение поколебало эту веру, а восстановление храма способствовало ее возрождению; конец ей положила дубина Антиоха. Перед пессимизмом открылись широкие горизонты; в греческой литературе евреи обнаружили ярчайшие описания несправедливостей и трагедий жизни. В то же время ознакомление евреев с персидскими представлениями о небесах и преисподней, о борьбе добра со злом и о конечной победе добра уберегло их от философии отчаяния, и может статься, что идеи бессмертия, переданные Александрии Египтом, одушевлявшие таинства Греции, вдохнули в евреев греческого и римского периодов, ту утешительную надежду, которая поддерживала их вопреки всем невзгодам иудейского храма и их государства. От евреев, как и от египтян, персов и греков, идея вечного воздаяния и вечной кары вольется в состав новой, более сильной веры и поможет ей одержать победу над расколотым миром.

III. МЕНАНДР

Как и другие искусства, драма переживала в эту эпоху величайший количественный расцвет. Каждый город, почти каждое третьеразрядное поселение имели свой театр. Актеры, организованные лучше, чем когда-либо прежде, пользовались немалым спросом, получали высокие гонорары и смотрели на мораль своего времени с характерным для их сословия высокомерием. Драматурги продолжали сочинять трагедии, но то ли случайно, то ли благодаря хорошему вкусу традиция оросила их бальзамом забвения. Эллинистическим Афинам, как и нашим современникам, больше были по вкусу беспечные, легкомысленные, сентиментальные, счастливо оканчивающиеся истории Новой Комедии. От нее тоже сохранились только фрагменты, но некоторые ее обескураживающие образчики мы имеем в заемных драмах Плавта и Теренция, которые представляли собой перевод и обработку эллинистических комедий. Высокие интересы души и государства, которые волновали Аристофана, отставлены Новой Комедией в сторону как слишком опасные для шеи литератора; ее темой является обычно домашняя или частная жизнь и те окольные пути, которые ведут женщин к податливости, а мужчин — несмотря ни на что — к браку. Любовь начинает свою триумфальную карьеру госпожи подмостков; заламывая руки, сцену пересекают бессчетные девушки, добивающиеся в финале чести и супружества. Старинные фаллические костюмы и сальности забыты, но фабула неизменно вращается вокруг девственности главной героини, а добродетель играет здесь роль столь же незначительную, как и в современных газетах. Поскольку актеры выступали в масках, число которых было ограничено, комедиографы сплетали свои сюжеты интриги и ошибок вокруг нескольких стандартных персонажей, узнавание которых доставляло публике неизменную радость: жестокий отец, доброжелательный ста

613

рик, блудный сын, наследница, по ошибке принимаемая за беднячку, хвастливый воин, сметливый раб, льстец, нахлебник, врач, жрец, философ, повар, гетера, сводня и сводник.

Законодателями комедии нравов в Афинах третьего века были Филемон и Менандр. От Филемона не сохранилось почти ничего, кроме отзвука его славы. Афиняне любили его больше, чем Менандра, и чаще его награждали; но Филемон довел до высокого совершенства искусство организации клаки. Потомки, задобрить которых ему не удалось, рассудили иначе и наградили победным венком прах Менандра. Этот афинский Конгрив был племянником плодовитого драматурга Алексида из Фурий — ученика Феофраста и друга Эпикура; от него он узнал секреты драматургии, философии и спокойствия. Менандр почти осуществил идеал Аристотеля: он был статен и богат, созерцал жизнь безмятежным умом и относился к наслаждению, как подобает джентльмену. Любовником он был непостоянным и отплатил за преданность Гликере лишь тем, что обессмертил ее имя. Когда Птолемей I пригласил его в Александрию, он послал вместо себя Филемона, сказав: «У Филемона нет Гликеры»; Гликера, которой пришлось много выстрадать, возликовала, узнав, что ее предпочли царю1 . Нас уверяют, что после этого Менандр был ей верен до самой смерти: в возрасте пятидесяти двух лет он купался в Пирее и утонул, обессиленный судорогой (292)16.

Его первая пьеса, словно провозглашая наступление новой эпохи, появилась через год после смерти Александра. Затем он написал сто четыре комедии, восемь из которых удостоились первого приза. До нас дошло четыря тысячи строк: за исключением найденного (1905) в Египте папируса, все они представляют собой короткие фрагменты; папирус сохранил половину «Третейского суда» (Epitrepontes) и серьезно подмочил репутацию Менандра. Мы впустую потратим наше время, если станем уличать темы этих пьес в том однообразии, какое господствует в греческой скульптуре, архитектуре и вазописи; следует помнить о том, что греки судили о произведении не по сюжету (это — детский критерий), но по тому, как он рассказан. У Менандра греческому духу были особенно близки гладкость и отделка стиля, остроумие, в котором сконцентрировалась его философия, и столь реалистичное изображение обыденных сцен, что Аристофан Византийский воскликнул: «О Менандр и жизнь, кто из вас кому подражал?»17 В мире, присвоенном солдатами, на взгляд Менандра, оставалось одно: быть снисходительным, но незаинтересованным созерцателем человеческих дел. От него не укрывается тщеславие и нерешительность женщин, но он допускает, что обыкновенная жена — это благо. Действие «Третейского суда» отчасти вращается вокруг отказа от двойного стандарта18; по меньшей мере одна пьеса посвящена добродетельной гетере, которая, подобно «Даме с камелиями» Дюма, отказывается от любимого, чтобы он заключил добропорядочный выгодный брак19. Среди фрагментов имеются строчки, ставшие пословицами: «Дурные знакомства портят добрые нравы» (эти слова цитирует святой Павел20) и «Совесть делает трусами даже храбрецов»21; некоторые приписывают Менандру оригинал знаменитой строчки Теренция Homo sum, humani nil a me alienum puto — «Я человек, и считаю, что ничто человеческое мне не чуждо». Иногда мы наталкиваемся на жемчужины проницательности: «Все гибнущее гибнет из-за собственной порчи; все

614

вредоносное таится внутри»22, а ранняя смерть Менандра предсказана в таких типичных для него стихах:

Я, Парменон, держусь такого мнения:

Счастливейший — кто быстро возвращается,

Откуда он пришел, кто без страдания Увидел все, что есть великолепного:

Свет солнца, воду, звезды, облака, огонь.

Мы видим их всегда — живи хоть год, хоть. век, — Величественней не предстанет зрелища.

Считай, что время нашей жизни — празднество:

Толпа, базар, играют в кости, кражи, крик;

Пораньше уберешься — унесешь с собой Припасы и врагов не наживешь себе.

А задержался — все спустил и сделался Ты нищим стариком, бредешь, скитаешься,

Находишь лишь врагов, всем ненавистен ты,

И страшной будет смерть твоя не вовремя23.

IV. ФЕОКРИТ

Когда Филемон умер (262), греческая комедия, а по большому счету и афинская литература умерли вместе с ним. Театр процветал, но не создал шедевров, которые были бы пощажены учеными или временем; повторение старых комедий, написанных преимущественно Менандром и Филемоном, все больше вытесняло постановку оригинальных произведений. К концу третьего века дух беспечного света, породивший Новую Комедию, выветрился и был вытеснен в Афинах серьезностью философских школ. Другие города, в частности Александрия, пробовали пересадить драматическое искусство на новую почву, но тщетно.

Тон александрийской литературе задавали великая Библиотека и ученые, трудившиеся в ее стенах. Книги должны были отвечать вкусам образованной и критически настроенной публики, познавшей искус науки и истории. Ученой стала даже поэзия, пытавшаяся прикрыть бедность фантазии заумными аллюзиями и искусными поворотами фразы. Каллимах был автором мертвых гимнов мертвым богам, блестящих эпиграмм-однодневок, рассудочных хвалебных песен, подобных «Локону Береники», и дидактической поэмы «Причины» (Aitia), которая содержала множество традиционных сведений по географии, мифологии, истории и одну из первых любовных новелл в мировой литературе. Герой этого сказания Аконтий невообразимо хорош собой, а Кидиппа — мучительно прекрасна; они влюбляются друг в друга с первого взгляда, встречают противодействие со стороны корыстолюбивых родителей, угрожают покончить с собой, их наполовину разбитые сердца вот-вот разорвутся, но все заканчивается счастливым браком; с тех пор этот сюжет миллион раз пересказывали поэты и новеллисты, и миллион раз его перескажут вновь. Следует, однако, добавить, что в одной из своих эпиграмм Каллимах возвращается к более ортодоксальным греческим вкусам:

615

Пей и люби, Демократ, сегодня, ведь не вечно Будут у нас юноши и вино24.

Единственным соперником Каллимаха в третьем веке был его ученик Аполлоний Родосский. Когда ученик присвоил стихи наставника и стал оспаривать у него благосклонность Птолемеев, поэты рассорились и в жизни, и в литературе, и Аполлоний возвратился на Родос. Он доказал свою храбрость, написав вполне сносный эпос, «Аргонавтику», в эпоху, которая предпочитала краткость. Каллимах отозвался уничтожающей эпиграммой — «Большая книга — большое зло»; за подтверждением этой истины читателю нет нужды ходить далеко. В конце концов Аполлоний был вознагражден; он получил долгожданное назначение на пост библиотекаря и даже убедил некоторых современников прочесть его эпопею. Она сохранилась и содержит блестящее психологическое описание влюбленной Медеи, но современная культура способна без нее обойтись*.

Взлет пасторальной поэзии с едва ли не статистической достоверностью свидетельствует о росте урбанистической цивилизации. Грекам прошлых веков было почти нечего сказать о деревне, потому что большинство из них когда-то жили в крестьянских усадьбах или поблизости от них и не понаслышке знали как одиночество и тоску, так и тихую красоту сельской жизни. Александрия Птолемеев была, несомненно, такой же горячей и пыльной, как Александрия наших дней, и жившие в ней греки вспоминали идеализированные холмы и поля своего прежнего отечества; большой город был подходящим местом для культивирования буколической поэзии. Около 276 года сюда явился самоуверенный молодой человек, носивший звонкое имя Феокрит. Жизнь его началась на Сицилии, а продолжилась на Косе; он вернулся в Сиракузы искать покровительства Гиерона II и потерпел неудачу, но так и не смог забыть красоту Сицилии, ее горы и цветы, берега и заливы. Он переехал в Александрию, сочинил панегирик Птолемею II и снискал мимолетную благосклонность двора. Несколько лет он, по-видимому, жил в окружении лиц царской крови и ученых, так как его мелодичные зарисовки сельской жизни доставили ему популярность среди столичных ценителей. Его Праксиноя описывает кошмарную давку на александрийских улицах:

Ужас! Дай руку, Горго. Ты, Эвноя, возьми Эвтихиду,

За руку крепче держи. Берегись, не отбейся! Все вместе Мы протеснимся. Держись покрепче за нас ты, Эвноя.

Ах злополучная! Мое летнее надвое платье Разорвалось26.

Мог ли человек с душой поэта и памятью о Сицилии быть счастлив в таком месте? Ради хлеба насущного он славил царя, но дух его питали грезы о родном острове и, быть может, Косе; он завидовал простой жизни пастуха, блуждающего со своими кроткими животными по

* Вергилий подражал ее форме, иногда — содержанию, подчас пересказывал слово в слово в своей «Энеиде»25. 1
616

травянистым холмам над залитой солнцем гладью моря. Пребывая в таком расположении духа, он довел до совершенства идиллию — eidyllion, или «картинку», и дал этому слову то значение, какое оно сохраняет и сегодня, — «сельская миниатюра» или «поэтический рассказ». Только десять из тридцати двух дошедших от Феокрита стихотворений относятся к жанру пастушеской поэзии, однако они оставили полудеревенский отпечаток на термине, охватывающем их все. Здесь природа наконец проникает в греческую литературу, но не как одна из богинь, а как живые и милые сердцу черты земного лика. Никогда прежде греческая литература не передавала с такой прочувствованностью тайное ощущение родства, которое переполняет душу благодарностью и любовью к скалам и потокам, морю, земле и небу.

Но особенно глубоко в сердце Феокрита проникла другая тема — романтическая любовь. Он остается греком, пишет два стихотворения (XII и XXIX), посвященные гомосексуальной дружбе, и с живым сочувствием рассказывает историю Геракла и Гиласа (XIII): «Отпрыск Амфитриона, чье сердце из кованой меди,// Дикого льва одолевший, к прелестному Гиласу тоже,// К мальчику в длинных кудрях, был жаркою страстью охвачен.// Сам он его обучал, как родитель любимого сына,// Чтоб, научившись, он мог за доблесть прославиться в песнях» [пер. М. Е. Грабарь-Пассек]. Более знаменитая идиллия (I) по-новому передает сказание Стесихора о сицилийском пастухе Дафнисе, который так хорошо пел и играл на свирели, что легенда называла его зачинателем буколической поэзии. Некоторое время Дафнис присматривал за стадом и завидовал любовным играм животных. Когда над его губой появился первый пушок, в пастуха влюбилась божественная нимфа, сделавшая его своим супругом. Но в уплату за свои милости она взяла с него клятву, что он никогда не полюбит другую. Дафнис изо всех сил старался соблюсти обет, и это удавалось ему до тех пор, пока дочь царя не полюбила юношу и не отдалась ему в чистом поле. Видевшая это Афродита отомстила за свою подругу, заставив Дафниса чахнуть от неразделенной любви. Умирая, он завещал свою свирель Пану в песне, которую автор снабдил запоминающимся рефреном:

«О появись, властелин! Возьми ты свирель; прилегают Плотно к губам ее трубки, облитые воском душистым.

Эрос меня увлекает, я чувствую, в бездну Аида».

Песни пастушьей запев допевайте вы, милые музы!

«Пусть же аканф и колючий терновник рождает фиалку.

Пусть в можжевеловых ветках нарциссы красуются гордо.

Будет пусть все по-иному, пусть груши на соснах родятся,

Псов пусть загонит олень, пускай с соловьями сравнится Филин пещерный в напевах, лишь только Дафнис погибнет».

Песни пастушьей запев допевайте вы, милые музы!

Вымолвив это, он смолк; и тщетно его Афродита К жизни пыталась вернуть; перерезали нить его Мойры.

Волны умчали его, и темная скрыла пучина Дафниса, милого нимфам, любимого музами мужа.

Песни пастушьей запев допевайте вы, милые музы!»27

617

Вторая идиллия продолжает любовную тему, но в более бурном ключе. Сиракузская девушка Симайфа, соблазненная и покинутая Дель-фисом, пытается овладеть его любовью с помощью приворотных зелий и ворожбы; в случае неудачи она готова его отравить. Стоя под звездным небом, она рассказывает богине луны Селене, с какой ревностью смотрела она на Дельфиса, гулявшего со своим товарищем:

Я половину дороги прошла, но у дома Ликона

Дельфиса встретила я. С Эвдамиппом он шел мне навстречу.

Вился пушок их бород золотистей цветка златоцвета.

Блеском их грудь отливала; он ярче тебя был, Селена.

Шли из гимнасия оба, покончив со славной работой.

Как моя страсть родилась, послушай, царица Селена.

Глянула, — дух занялся, будто в сердце мне что-то вонзилось,

Краска сбежала с лица, — я о празднестве больше не помню;

Даже не помню, когда я и как в свой дом воротилась.

Знаю одно, что меня пожирала болезнь огневая,

Десять ночей на постели и десять я дней пролежала.

Как моя страсть родилась, послушай, царица Селена.

Кожу на теле как будто покрасили в желтую краску,

Падал мой волос густой, и скоро остались от тела Кожа да кости одни. И как я в ту пору лечилась!

Скольких старух я звала, что лечили от сглаза шептаньем!

Легче не стало ничуть мне, а время все дальше летело...

Как моя страсть родилась, послушай, царица Селена.

(Перевод М. Е. Грабарь-Пассек)

Третья идиллия знакомит нас с нимфой Амариллис и ее неприступной прелестью, четвертая — с пастухом Коридоном, седьмая — с поэ-том-козопасом Ликидом: этим именам было суждено послужить еще тысячам поэтов от Вергилия до Теннисона. Феокрит идеализирует своих селян, разговаривающих на самом изысканном греческом языке; любой из них умеет слагать гекзаметры лучше Гомера, но мы приучаемся принимать их невероятные таланты за простительную условность, вслушиваясь в печальные мелодии их песен. Феокрит искупает искусственность своих героев запахом их одежды и непристойностями, порой срывающимися у них с языка; струя здорового юмора придает остроту их чувствительности и делает их людьми. В общем, это лучшие греческие стихи, написанные после Еврипида, единственный образчик эллинистической поэзии, сохранивший на себе дыхание жизни.

V. ПОЛИБИЙ

Эллинистическая эпоха вдохновила лишь одного великого поэта, зато она произвела на свет невиданное множество самых разнообразных прозаических сочинений. Она изобрела воображаемую беседу, эссе и энциклопедию; она продолжила традицию коротких и ярких биографий; в римский период греческая литература добавит к ним проповедь и роман. Ораторское искусство было умирающей модой, так как всецело зависело от политической игры, прений перед народными судами и

618

демократической свободы слова. Излюбленным средством сообщения и литературы стало письмо; в это время закладываются эпистолярные формы и фразы, которые мы находим у Цицерона, и даже знаменитый зачин, памятный нашим дедам: «Надеюсь, это письмо застанет вас в таком же добром здравии, в каком пребывает пишущий эти строки»28.

Историография процветала. Птолемей I, Арат Ахейский и Пирр Эпирский оставили воспоминания о своих пОходах, заложив традицию, кульминацией которой станет творчество Цезаря. Египетский первосвященник Манефон написал по-гречески «Египетские анналы» (Aigyptiaka), несколько субъективно распределив фараонов по династиям, остающимся основой их классификации до сего дня. Берос, первосвященник халдеев, посвятил Антиоху I историю Вавилона, опирающуюся на клинописные хроники. Около 300 года Мегасфен, посол Селевка I к Чандрагупте из династии Маурьев, изумил греческий мир книгой об Индии. «Среди брахманов, — гласит наводящий на размышления отрывок, — есть секта философов, считающих, что Бог есть Слово, под которым они разумеют не произносимую речь, но речь разума»29; то было еще одно учение о Логосе, которому суждено оставить такой глубокий след в христианской теологии. Тимей из Тавромения (Таормина), изгнанный с Сицилии Агафоклом (317), много путешествовал по Испании и Галлии, а затем поселился в Афинах, чтобы написать историю Сицилии и Запада. Он был прилежным исследователем — настолько дотошным, что некоторые соперники прозвали его «старым ветошником»30. Он стремился установить точную хронологию и догадался датировать события по Олимпиадам. Тимей сурово критиковал своих предшественников, и ему посчастливилось умереть прежде, чем Полибий подверг его труд безжалостному разносу31.

Величайший из эллинистических историков и единственный грек, достойный войти в триумвират с Геродотом и Фукидидом, родился в аркадском Мегалополе (208). Его отец Ликорт был одним из лидеров Ахейского союза, послом в Риме в 189 году и стратегом в 184-м. Мальчик воспитывался в атмосфере большой политики, получил воинскую закалку при Филопемене, воевал в римском походе против малоазийских галлов, вместе с отцом ездил послом в Египет (181) и в 169 году был назначен гиппархом, или начальником конницы, Союза32. Он поплатился за свою известность: когда римляне наказали Союз за поддержку враждебного им Персея, тысяча видных ахейцев была взята заложниками в Рим, и среди них был Полибий (167). Шестнадцать лет он пребывал в изгнании и временами, по его словам, ощущал «полный упадок духа и умственный паралич»33. Но с изгнанником подружился младший Сципион, который ввел его в круг образованных римлян и, когда остальных заложников начали расселять по всей Италии, убедил сенат оставить Полибия с ним в Риме. Полибий сопровождал Сципиона во многих походах, давал ему ценные военные советы и был рядом с ним при разорении Карфагена (146). В 151 году он получил свободу, а в 149 ему было поручено представлять Рим при урегулировании отношений между городами Греции и их далеким господином — римским сенатом. Надо полагать, он хорошо справился с этим неблагодарным заданием, так как некоторые города почтили его памятниками, хотя невозможно сказать, когда именно людская благодарность нашла свое воплощение. После шестидесяти лет, посвященных практической деятельности, он удалился на покой, чтобы писать «Трактат о тактике»,

619

«Жизнеописание Филопемена» и свою грандиозную «Историю». Полибий умер, как подобает джентльмену; в возрасте восьмидесяти двух лет он упал с лошади, возвращаясь с охоты.

Никогда еще история не писалась человеком, сочетавшим такую широту культурного кругозора со столь богатым опытом путешественника и политического деятеля. Полибий задумал титанический труд, намереваясь изложить историю не только Греции, но и «всего мира» (т.е. средиземноморских государств) с 221 по 146 год. «Таков мой замысел; но все зависит от того, отпустит ли мне судьба срок, достаточный для его исполнения»34. Он справедливо полагал, что центр политической истории описываемого периода находится в Риме; он придал единство своей книге, поставив Рим в фокус всех событий и с любопытством дипломата изучив методы, с помощью которых Рим — по-британски нечаянно — овладел Средиземноморьем35. Он страстно восхищался римлянами потому, что застал их в лучшую пору Рима и знал главным образом лучших из них в кружке Сципиона; он сознавал, что римляне обладают как раз теми качествами, которых роковым образом недостает греческому характеру и государству. Сам аристократ и друг аристократов, он не симпатизировал строю, который считал правлением толпы в чистом виде, — строю, характерному для поздних стадий греческой демократии. Политическая история представлялась ему повторяющимся круговоротом монархии (или диктатуры), аристократии, олигархии, демократии и снова монархии. Лучшим выходом из этого круговорота, думал Полибий, является «смешанное государственное устройство», подобное конституции Ликурга или Рима: обладающее правом голоса, но численно ограниченное гражданство избирает должностных лиц, но сдерживается властью постоянного и аристократического сената36. С этой точки зрения он и запечатлел события своего времени.

Полибий является «историком для историков», так как метод занимает его не меньше, чем сам предмет. Он любит рассуждать о том, как будет действовать в дальнейшем, и философствует при любой возможности. Описывая самого себя, он — как это свойственно человеку — выдает свои качества за идеал. Он настаивает на том, что история должна писаться теми, кто видел описываемые события или общался с их очевидцами. Он критикует Тимея за то, что тот больше полагался на уши, чем на глаза, и с гордостью рассказывает о собственных путешествиях в поисках данных, документов и географической достоверности; он напоминает о том, как, возвращаясь из Испании в Италию, он переправился через Альпы по тем же проходам, что и Ганнибал, и как он спускался в самую нижнюю часть Италии, чтобы дешифровать надпись, оставленную Ганнибалом в Брут-тии37. Его цель — сделать свою историю настолько точной, насколько позволят «размеры труда и его исчерпывающая обработка»38; и это ему удается, насколько мы можем судить, лучше, чем любому другому греческому историку, кроме Фукидида. Полибий доказывает, что историк должен быть деловым человеком, который не понаслышке знаком с настоящей государственной деятельностью, политикой и войной; в противном случае ему ни за что не понять поведение государств или ход истории39. Полибий — реалист и рационалист; за нравоучительными фразами дипломатов он ясно видит подлинные политические мотивы. Ему забавно наблюдать, как легко люди — в одиночку или массами — поддаются на обман, причем из раза в раз клюют на одну и ту же удочку40. «Хорошее, — говорится

620

в скандальном отрывке, предвосхищающем Макиавелли, — крайне редко совпадает с выгодным, и мало сыщется тех, кто умел бы их соединить или приспособить друг к другу»41. Он принимает стоическую теологию божественного Провидения, но народным культам своего времени самое большее сострадает и смеется над россказнями о божественном вмешательстве42. Он признает роль случая в истории и то, что порой великие люди способны на многое43, но полон решимости обнажить фактическую и часто безличную цепь причин и следствий, чтобы история стала волшебным фонарем понимания, освещающим настоящее и будущее44. «Для выверения наших действий нет лучшего орудия, чем знание прошлого»; «самым правильным воспитанием и подготовкой к активной политической жизни является изучение истории»45; «именно история и только история, не вовлекая нас в действительную опасность, даст созреть нашему уму и приготовит нас к принятию правильных взглядов, каковы бы ни были угрозы или положение дел»46. Лучший исторический метод, думает он, тот, который рассматривает жизнь государства как жизнь органического целого и вплетает историю каждой части в биографию целого. «Тот, кто мнит, будто, изучив отдельные истории, он приобретет верное понимание истории как целого, находится, на мой взгляд, в положении человека, который, рассмотрев отсеченные члены некогда живого и прекрасного существа, воображает, что он также видел само это существо во всех его действиях и изяществе»47.

Из сорока книг, на которые Полибий разделил свою «Историю», время сохранило пять, а эпитоматоры спасли значительные фрагменты остального. Как жаль, что исполнению этого грандиозного замысла вредит беспомощность языка, раздражительная критика других историков, почти полное сосредоточение на политике и войне, нелепое дробление повествования на Олимпиады, из-за чего история всех средиземноморских государств излагается по четырехлетиям, что ведет к раздражающим отступлениям и обескураживающей сбивчивости. Порой, как в рассказе о нашествии Ганнибала, Полибий возвышается до драмы и красноречия, но его неприязнь к цветистой риторике, популярной среди его непосредственных предшественников, столь сильна, что скуку он почитает достоинством48. «Никто и никогда, — говорил один античный критик, — не читал его от начала и до конца»49. Мир почти забыл о нем; но историки долго еще будут его изучать, потому что Полибий был одним из величайших теоретиков и практиков историографии, потому что он осмелился на широкий охват событий и написание «всемирной истории», и — прежде всего — потому, что он понимал: факты не имеют ни малейшей ценности, если им не сопутствует истолкование, а прошлое лишь тогда чего-либо стоит, когда оно хранит наши корни и служит нашему просвещению.

ПРИМЕЧАНИЯ

1 Полибий, IX, 2.

2 Thompson, 71.

3 Страбон, XIII, 1.54.

621

4 Grote, Aristotle, 50.

5 Breccia, 47.

6 Там же, 48.

7 Mahaffy, Empire, 208.

8 Oxyrrhynchus Papyri, X, 1241, p. 99; Breccia, 44.

9 Tarn, 238; Svmonds, 21.

10 Tam, 237; Mahaffy, 511.

11 Waxmann, М., History of Jewish Literature, N.Y., 1930, I, 48.

12 Там же, 49.

15 Там же, 21.

14 Renan, IV, 258.

15 Lacroix, I, 166—167.

16 Wright, 22.

17 САН, VII, 227.

18 Менандр, «Третейский суд», 679-685.

19 Вакхида в «Формионе».

20 Ап. Павел, I Кор., XV, 33.

21 Tarn, 219.

22 Фраг. 40 in Murray, Aristophanes, 223.

23 См. Symonds, 454.

24 Там же, 526.

25 Murray, Greek Literature, 381; Mahaffy, Greek Literature, I, 166; id., Progress of Hellenism in Alexander’s Empire, Chicago, 1905, 112.

26 Феокрит, XV [пер. М.E. Грабарь-Пассек].

27 Феокрит, I, 123—142 [пер. М.Е. Грабарь-Пассек].

28 Tarn, 52.

29 Фраг. 54 in McCrindle, J.W., Ancient India, Calcutta, 1877.

50 Buiy, Greek Historians, 188.

51 Полибий, XII, 25, 27 и т.д.

32 Там же, XXXIV, 6; XXXVIII, 6.

35 Там же, XXX, 32.

34 Там же, III, 2.

35 Там же, VI, 2.

36 Там же, VI, 3.

37 Там же, III, 48, 59; XII, 25; Shotwell, 199.

38 Там же, XVI, 20.

39 Там же, XII, 28.

40 Там же, V, 75.

41 Там же, XXI, 32.

42 Там же, XVI, 12.

43 Там же, VI, 43.

44 Там же, III, 31.

45 Там же, I, 1.

46 Там же, I, 35; I, 1.

47 Там же, I, 4.

48 Там же, IX, 1; II, 56.

49 Дионисий Галикарнасский, см. САН, VIII, 10.

Подготовлено по изданию:

Дюрант В.
Жизнь Греции / Пер. с английского В. Федорина. — М.: КРОН-ПРЕСС, 1997 — 704 с.
ISBN 5-232-00347-Х
© 1939 by Will Durant
© КРОН-ПРЕСС, 1996
© Перевод, В. Федорин, 1996
© Оформление, А. Рощина, 1996



Rambler's Top100